Вечерний свет — страница 47 из 115

— Давай!

Евлампьев работал ручкой — туда-сюда, туда-сюда,в насосе что-то поскрипывало, почавкивало н хлюпало. Федор, распустив живот, ходил вдоль грядок с бьющим в зеленые заросли укропа, петрушки; салата, редиса, репы, клубники серебристо играющим на свету снопом воды. таскал за собой шланг, перекидывал его быстрым, наработанным движением руки с одной межи на другую и время от времени, когда нужно было перейти подальше, кричал:

— Остановись качать!

Евлампьев останавливался, сноп воды в руках у Федора обвисал и исчезал, делаясь сбегающей с нижнего края расширнтеля немощной витою струйкой, Федор переходил на нужное место и махал рукой:

— Давай!

Евлампьев снова начинал качать, смотрел, как струйка вдруг исчезает, враз смененная ударившим из отверстий снопом. а сам сноп набухает, крепчает и вот бьет с тугим. сильным напором, смотрел на небо, — солнце уже опустилось за лес, виднеясь в верхушках самой маковкой, горизонт над ним перетягивали мглисто-малиновые облака, а облака, пасшиеся ближе к центру купола, были обведены светящейся золотой каймой. будто в нимбе. суотрсл на женщин, возившихся сейчас на террасе с ужином, и снова думал о Молочаеве и об этих вот, которым, как Молочаеву без автомобиля, жизнь не в жизнь без личного, их собственного клочочка земли… Да почему же все-таки ему никогда не требовалось ничего подобного, не хотелось никогда, не тянуло… жил и жил, работал… н работа, она именно. и являлась его личным делом, его владением, хозяйством его… и какое ощущение жизненной полноты, высшей осмысленности каждого дня давала работа над первой, опытной установкой криволинейной разливки, хотя, конечно, никогда не обольщался насчет собственной роли, значения, так сказать, своей личности в ее создании… И никакой выгоды, ни прямой, ни косвенной,никакой! — не было ему от того, что упахивался тогда прямо как в войну, — до десяти, до одиннадцати часов просиживали в конструкторском за кульманами, но хотелось, не в труд выходило, скорее даже душа жаждала, и, что говорить, пожалуй, это одни из самых счастливых годов.

— Эй! — услышал он насмешливо-иронический голос Федора.Чего качаешь? Вода-то уж кончилась

Евлампьев посмотрел в ванну — она совсем опустела, только на дне осталось немного воды, которую шланг не мог уже всосать в себя.

И снова сидели на террасе, на ужин был салат со сметаной: из собственного салата, кинзы, укропа, петрушки — по целой горе в тарелке, снова пили чай, говорили о прошлой работе, о молодости, о международной ситуации, о ценах, о Ермоле, о Елене, о детях Гали с Федором. Средняя, Лида, прислала открытку из Прибалтики, по которой они сейчас с новым. мужем ездили на машине, младший, Алексей, звонил недавно, опять звал Галю нянчить внука, чтобы жена. могла пойти на работу… Совсем стемнело, выступил между облаками кусок Млечного Пути, нагревшийся за день воздух был мягок и нежно тепл, хотелось сидеть н сидеть так бесконечно, хорошо было, невозможным казалось двинуться с места…

Ночью, на рассвете, ливанул первый за все лето дождь. Блешущие вспыхивали в рассветном сером воздухе молнии, грохал, накатывался, рокотал гром, и дождь висел за окном сплошной стеклянной стеной, с тяжким шумом рушившейся на землю.

Утром за завтраком Федор все вздыхал картинно, похмыкивал и говорил Евлампьеву сокрушенно:

— Что, Емельян, посмеялась мать-природа над нашим с тобой трудом? А?! Посмеялась… А что ж раны-то твои, что они у тебя, для блезиру, не чувствуют погоду? Я б такие не стал держать.

Евлампьев посмеивался и поддакивал ему: да, да, не говори…

Маша, как частенько случалось, недопоняла шутки и вступилась за мужа:

— Как это, Федя, можно раны держать или не держать? Как это от них избавиться? Что-то ты не то говоришь.

Галя дохохоталась до икоты.

— Ой, Маша, ой, Маша, что ты со мной делаешь? — стонала она, одной рукой обнимая ее и прижимая к себе, другою в изнеможении держась за груль.

Зелень вокруг: яблони, груши, кусты смородины, малины, крыжовника, грядки, просто трава — все это, еще в капельках невысохшей воды, умыто и свежо блестело на солнце, повсюду, зеркально отражая в себе вновь голубое, почти без облаков небо, стояли лужицы воды, воздух был парной, тяжелый, и временамн вдруг становилось слышно, как с чмоканьем всасываст в себя влагу земля.

После завтрака решили пилить дрова. Бревна, приготовленные на дрова. былин спрятаны у Федора под террасой. Он снял навешенные на гвозди щиты, закрывавшие низ террасы, и полез под нес.

— Тащи! — крикнул он оттуда прилушенно, подсовывая бревно потсмневшим, серым распилом к краю террасы.

Евлампьев улватил бревно и, раскорячась, выволок на свет.

— О. проклятье!..— задушенно ворчал Федор, невидимо ворочая там у себя бревна. И снова кричал: — Тащи!

Евлампьев наклонялся. раскорячивался, вставал на колени, нашарнвал бревно, подтаскивал его рывком к себе…

Козел у Федора не имелось, вбили крест-накрест, затесав топором, четыре кола и обвязали их, чтобы не расползались, проволокой.

— Ну что, с богом?! — поплевав на ладони, подмигнул Федор.

Пила у Федора была хорошо разведенная, наточенная, вжжи-ик — вжжи-ик, вжжи-ик — вжжиик — ходила она послушно вслед движению руки, опилки веером летели из-под нее, желто, радостно бил свежий смоляной запах.

Евлампьев любил пилить дрова. Это всегда напоминало ему прошлую, ушедшую жизнь: на кухнях вместо нынешних тонколапых подбористых газовых плит стояли осадистые чугунные зверюги, во дворе возле каждого дома, поделенные внутри на ячейки, тянулись горбылевые, тесовые, шлакоблочные дровяники, и одно из воскресений где-нибудь по первому морозцу отводил себе на заготовку дров, спускался с утра во двор с покачивающейся на плече пилой, устанавливал козлы, ворочал бревна… Прибегали, отрываясь от своих дворовых игр, Елена, Ермолай, хватались за свободную ручку, тянули на себя — помогали, скоро это им надоедало, брались за топор, кололи чурку-другую и не выдерживали больще, снова убегали, а он, посменваясь, глядел им вслед, пока они не исчезали за углом… Сколько он их, этих дров, перепилил за свою жизнь… вагоны и вагоны, наверное.

Вжжи-ик — вжжи ик, Вжжи-ик — вжжи-ик — тянула пила, спина затекала, рука деревенела и ходила туда-сюда, туда-сюда уже с трудом.

— Давай передохнем, — предлагал Федор.

Они отпускали пилу, выпрямлялись, — земля все так же почмокивала, впитывая в себя влагу, пели птицы, солнце понемногу выпаривало воду, и воздух сделался суше и легче.

— Хорошо! — глубоко вдыхая. говорил Евлампьев. — Ах, хорошо!..

Потом они по очереди, с неохотой уступая друг другу топор, кололи дрова, расчищали в сарае место для поленницы, укладывали поленья. Козлы они поставили здесь же, возле сарая, и укладывать было удобно — не таскать ниоткуда, один подавал, другой укладывал.

Женщины пололи грядки, обрезали усы у клубники, несколько раз приходили посмотреть на их работу, похваливали, хвалились сами, предлагали поменяться:

— Разве у вас работа? Баловство одно, забавы детские.

Евлампьев поймал себя на странном ощущении молодости — двадцать ему было, тридцать, не больше…

После обеда опять всех сморнло. Но обед был ранний, и встали не поздно, опять попили чаю — и снова пошли на прогулку, только теперь по другому маршруту и сумели точно его выдержать. На обратном пути, когда уже подходили к саду. догнала гроза. Дождь разошелся не сразу, бил сначала редкими крупными каплями, и они успели добежать до террасы, почти не намокнув.

— Ну вот н кончилась жарильня, — сказала Галя, сидя на стуле у стены и глядя на льющий в саду дождь.

— Пожалуй, — согласился Евлампьев. — Давно пора.

— Пора, пора, — в голос подтвердили Маша с Федором.

Вечером, натопив печь, сидели в комнате, играли в «дурака», Евлампьев — с Машей, им везло, и они выигрывали партию за партией.

— Чтоб вы знали, милые вы мои,— тасуя карты после очередного пронгрыша, говорил Федор, — не те дураки, что дураками числятся, а те, что в умниках ходят. Да, милые мои,жизненный опыт. С дурака и спросу нет, а с умника чуть что — семь шкур спустят и голым в Африку пустят.

— Ну, это так… Это верно, это у каждого у нас опыт,— довольные своей непобедимостью, посменвались Евлампьев с Машей.

Галя сидела молча, нахмуренная, раздосадованная, она не умела с такой легкостью, как Федор, отстранять от себя неприятное.

— Ой же ты!..— с досадой и огорчением восклицала она, веером расправляя в руке полученные карты. — Опять хламье одно… Ты уж если тасуешь, так тасуй лучше! — не выдерживала она, говорила Федору.

Федор хохотал:

— Мать! Так в дураках-то ведь лучше!

В комнату сюда Галя с Федором повесили перевезенный из городской квартиры, когда они вышли из моды и их заменили разнообразных форм люстры, абажур. Абажур был темно-вишневый, на удлиняющемся-укорачивающемся шнуре : садясь за стол, его удлинили, и комната сейчас утопала в красном полумраке, усеченный яркий конус света падал лишь на стол, и было во всем этом нечто такое уютно-забытое, щемящее, будто вернулея в прошлые, давней давности года, будто заново вся жизнь, по второму кругу, Будто встань, подойди к зеркалу — и увидишь себя в нем сорокалетним.

«Поездить бы по белу свету… Прибалтику ту же посмотреть, Узбекистан, Дальний Восток… Прожил жизнь — и нигде не был», — подумалось Евлампьеву. Но мысль была мимолетна, легка — он знал, что подобное невозможно, — и она незаметно утекла из него, не оставив в нем никакого следа.

Утро было похоже на вчерашнее. Так же играла листва, так же стояли лужи повсюду, по высокому небу бродили редкие пухлобокие облака, и земля, если прислушаться, так же пила с легким почмокиванием пролившуюся на нее воду. Делать в саду сегодня было особо нечего, и после завтрака сразу пошли на прогулку, снова вышли к речке, посидели у нее, вернулись обратно, пообедали, опять никто не устоял перед сном, а когда проснулись и сели пить чай, стало ясно, что всё, надачились, пора возвращаться в город.