Вечерний свет — страница 57 из 115

«…Вот все мои с ним отношения, зачем мне тащить в мою жизнь целый хвост иных?..» — толклись у него в голове ее слова, вспомнившиеся теперь с такой ясностью, будто мозг, как магнитофон, записал их на некую пленку и теперь прокручивал ее.

Ливень резко, будто на небе привериули некий вентиль, убавил в снле, шум его сделался тише, и сквозь стеклянную его завесу проступили контуры внутридворовых строений. А следом быстро стало светлеть, за какие-нибудь полминуты совсем высветлило, и ударило солнце. Все, кто стоял под аркой, прижатые несущимся потоком к стенам, закрутили головами, нетерпеливо запоглядывали под обрез свода, пытаясь определить, когда же наконец кончит лить, и молодой мужчина, Ермолаева примерно возраста, сняв туфли и поддернув брюки, сходил босиком к краю арки, попытался высунуться осторожно наружу, но ливень ему не дал, и он ни с чем вернулся на свое место.

Людмила тоже, когда все зашевелились, закрутили головами, глянула в одну, другую сторону, постояла — и снова глянула, и Евлампьев, улучив момент, когда она была лицом к нему, спросил:

— Простите, Людмила, но почему же вы нарушили ваш принцип — помогли с мумиё? Ведь это уже те самые, иные отношения.

Мгновение она смотрела на него с недоумением: казалось, она забыла об их разговоре и сейчас мучительно вспоминает, о чем же он был.

— Ну! — сказала она наконец. — Вы меня что, за монстра какого-нибудь принимаете? Мне за ним не на скалы лезть, позвонить да попросить — почему же мне не сделать этого?

Мужчина, ходивший к краю арки смотреть на небо, подвернул брюки и, держа туфли в руке, снова пробрел по воде до самого дождя. Он высунул наружу свободную руку, пошевелил пальцами, постоял какой-то миг, раздумывая, сказал, быстро обернувшись:

— Все, это только для сахарных, — и пошел, взбивая ногами искрящиеся на солнце буруны.

Все под аркой вновь зашевелились, заговорили и один за другим стали снимать обувь. По улице, как и здесь, под аркой, неслись водяные потоки, и пройти можно было только босиком.

Людмила, помедлив немного, тоже сняла босоножки — одну, другую, устроила их в руке поудобнее, пощупала ногой воду, и Евлампьев испугался, что опа уйдет сейчас и он не успеет даже занкнуться о том — главном, может быть,о чем, коли встретились, не заговорить он просто не нмел права.

— Погодите, Людмила, погодите! — торопливо проговорил он и невольно взял ее за руку.

Она высвободилась и вопрошающе посмотрела на него своим холодно-бесстрастным, отстраняющим взглядом, будто и не было у них никакого разговора несколько буквально минут назад и вообще Евламньсва оца даже не знает.

— Погодите, Людмила, — погодите!..повторил он. — Уж раз мы увиделись. Раз получилось так… Вы должны понять… Мы все-таки старые с женой люди… мало ли что… мне не хочется об этом говорить, но мало ли что с нами… а Ермолая даже и не найдешь… Дайте ваш телефон! Адрес ли… Я вам обещаю: мы вас не будем, ручаюсь вам, не будем тревожить… но знать мы должны, обязательно… и вы ведь должны же понимать это!..

В бесстрастном лице ее словно бы что-то дрогнуло.

— О боже! — сказала она, отводя от Евлампьева глаза и вновь возвращая их к нему. — Не будете… Я надеюсь. А рабочий мой телефон вам про запас — двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.

«Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.., двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть… — в нспуге заповторял про себя Евлампьев. Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть…».

Он боялся, что забудет, не сможет запомнить все эти цифры в правильном их порядке, а никакой ручки или карандаша, чтобы записать, с собой у него не было. «Интересно, а кем она работает?» — вспомнилось ему в следующий момент Машино, и он спросил, ему показалось, что он лншь подумал об этом, но он спросил:

— А что это за телефон, Людмила? Вы кем работаете?

— О бо-же! — снова сказала она, с расстановкой и вновь уводя глаза в сторону. — Экскурсоводом! Все? Достаточно? — И, не взглянув больше на него, не попрощавшись, ступила в поток и пошла, высоко поднимая ноги.

Евлампьев остался под аркой один. «Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть, — повторял он про себя. — Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть…»

Потом он нагнулся, подвернул брюки и, чувствуя, как пробегает на каждый шаг между ступней и сандалией плоская струйка воды, пошел на улицу.

Дождь почти совсем кончился, тяжелая лиловоклубящаяся туча уползла, оставляя за собой совершенно чистое, младенчески ясное небо, солнце, как и до грозы, было раскаленно-паляще, и в воздухе уже стояли, поднимались от только что пролившейся воды душные, перехватывающие дыхание испарения.

Сандалии на ногах были мокрые до последнего шва, мокрые были носки, мокрые были обшлага брюк, липшие к щиколоткам, — сил идти в больницу не было никаких. Но нельзя было не идти, и он заставил себя.

❋❋❋

— Что же, так вот прямо и сказала: соответствует моим половым потребностям, — прямо эти слова? — Лицо у Маши было неверяще-смущенное.

— Ну да. Прямо эти.

— Да ну неужели уж? — Теперь Маше не было необходимости повторять эти заставлявшие ее смущаться слова, и в голосе у нее осталось одно неверие.

Евлампьев вяло пожал плечами.

— Зачем я буду выдумывать?.. Я бы придумывал — и не додумался до такого.

— И что же, — в голосе у Маши по-обычному прорезалось словно бы возмущение, — не хочет иметь с нами, с его родителями, никаких отношений, прямо так?

«С самцом»,— вспомнилось Евлампьеву, как деловито-насмешливо произнесла за него Людмила невыговариваемое.

— Нет, не то что не хочет иметь отношений, — медленно проговорил он, — а хочет быть свободной от них.

— Это все равно.

— Да нет, не совсем… Хотя, если по сути…

Они сидели на кухне за столом напротив друг друга. Евлампьев все уже рассказал Маше, во всех подробностях, и она, не в силах сразу принять в себя услышанное, переспрашивала его и переспрашивала, уточняла одно, другое и вновь возвращалась к тому, о чем уже говорили.

— А где экскурсоводом, в каком музее, не сказала, значит? — спросила она и тут же вспомнила, что он уже отвечал ей на этот вопрос: — А, да-да, не сказала, просто экскурсоводом…

— Да какое это имеет значение — где? — Евлампьеву было трудно смотреть Маше в глаза, и он все это время смотрел в стол перед собой, лишь изредка решаясь взглядывать на нее. У него было мучительное, острое чувство вины перед нею за привезенную новость. Так, наверное, подумалось ему, чувствовал себя гонец, доставивший властелину дурную весть. И если в облегчение монаршего гнева гонца вели рубить голову, он ощущал справедливость подобного наказания… Ему самому хотелось сейчас провалиться в тартарары, только бы не отвечать больше на Машины вопросы, но невозможно же это было, некуда деться — и он отвечал. — Какое имест значение?.. — повторил он.Что от того зависит — где? Может быть, и не в музее, кстати. А по городу. Экскурсбюро, в автобусах они ездят, знаешь?

— А, да-да, действительно, может, и не в музее, — согласно произнесла Маша. — Действительно…

Гроза, пронесшаяся над городом, не затронула их района, все кругом осталось сухо: и крыши домов, и листва деревьев, — но воздух, как и там, ‚где дождь пролился, был насыщен жаркой тяжелой влагой, которую еще достаточно высокое солнце жадно тянуло сейчас с земли обратно на небо, и каждый толчок в этом тяжелом влажном воздухе давался сердцу словно бы с великим трудом, — с такой силой торкалось оно в ребра.

— А вообще, — сказал Евлампьев и решился поднять на Машу глаза, — вообще нужно перестать об этом думать… заставить себя — и не думать, а иначе невозможно… совершенно невозможно! Что мы изменить можем? Ничего. Что есть, то и есть.

— Да-а, конечно!..с глубоким вздохом отозвалась Маша, и теперь опустила глаза она и, глядя в стол, принялась разглаживать ладонями складки на клеенке. Евлампьев знал за ней эту привычку — вот так вот, сомкнув ладони, повести их затем по клеенке в разные стороны, снести по воздуху обратно и вновь опустить на стол, — много уже лет, с довоенной еще даже, может быть, поры; и знал, что она делает это — сама не замечая того, что делает, — в минуты каких-либо горчайших лушевных переживаний, пытаясь успокоиться. — Конечно, конечно!..повторила она спустя некоторое время, все так же разглаживая клеенку, и снова замолчала.

Он тоже молчал, и в этом нечаянно случившемся молчании, в этой тишине прошли и минута, и другая, и третья… Лишь с улицы в раскрытое окно доноснлось мягко-звонкое хлопанье одеяла ли, половика ли какого, и глухо, видно, в лежащую там марлечку для мытья посуды шлепала монотонно в раковину из крана вода. — А, вот еще что, — вспомнил он последнюю минуту их встречи с Людмилой. — Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.

— Что? — не поняла Маша.

— Рабочий ее телефон. Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть. — Она дала? Сама? — изумилась Маша.

— Представь. Вообще, конечно, она не монстр какой-нибудь там… обыкновенный человек, и сердоболие ей, наверно, свойственно, и всякое прочее… — не замечая, что повторяет, собственно, Людмилины слова о себе, сказал Евлампьев. — Просто вот такой человек. Такой…— подчеркнул он голосом.

— Подожди, подожди, что за телефон? — перебивая его, с радостно вспыхнувшим враз лицом поднялась из-за стола Маша.— Двадцать восемь двадцать… Сейчас же, пока не забылось, надо записать.

— Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть, — повторил Евлампьев, вдруг понимая, что телефон этот теперь в нем, и без всякой записи, — до смерти.

— Та-ак, ну-ка, ну-ка…— Маша вынула из-за провода над аппаратом красную телефонную книжицу с заложенным внутри карандашом и стала листать страницы: — «В», «Д»… вот, на «Е», к Ермолаю, туда же, где его рабочий записан…

Она наставила карандаш, чтобы записывать, и тут телефон зазвонил. — Ой, боже мой! — вздрогнув, проговорила она и сняла трубку.

— Ал-лё-о!

Евлампьев, как всегда это с ним случалось, непроизвольно улыбнулся: до чего старательно, отделяя друг от друга каждый звук, произносила она это свое «ал-лё-о!».