Вечерний свет — страница 58 из 115

— Да, здравствуйте! — ответила она, видимо, на приветствие. Помолчала, слушая, и протянула со звонкостью — той молодой звонкостью, что особенно часто появлялась в ее голосе при телефонных разговорах: — Ой, Александр Ефимович!.. Сколько лет, сколько зим…

«Александр Ефимович… Александр Ефимович…— недоуменно глядя на Машу в коридоре, вспоминал Евлампьсв.— Кто это — Александр Ефимович?.. Канашев, что ли? Так он вроде сам не звонит никогда, он все-таки начбюро был, старший, ему не пристало… Насчет мумиё если… так ие может быть, уже всем дан отбой, и Канашеву в том числе…»

— Да, конечно. Конечно, Александр Ефимович. Даю, — сказала в трубку Маша, отнесла се от уха и позвала Евлампьева: —Тебя. Канашев.

Ну да, Канашев. Александр Ефимович — конечно, кто же еще. Но что позвонил…

Канашев звонил, чтобы сообщить о смерти Матусевича.

— Да ты что! — потрясенно проговорил Евлампьъев, будто он не поверил. Но он поверил, все понял и сразу же поверил — кто будет шутить таким, однако сознание отказывалось принять эту новость, противилось ей, отторгало ес, ему требовалось время, чтобы привыкнуть к ней. Совсем ведь недавно, месяц с небольшим назад, виделись каждый день, работали друг подле друга, вместе ходили на обед…

— Да, Емельян, да! — подтверждающе сказал Канашев.Нынче утром, в восемь часов. Инсульт. Утром, после сна, отдохнувший вроде. А вот… И жены как раз дома не было, за молоком пошла. Сундук там у них на кухне какой-то стоит, виском об угол — и насмерть. А может, и не насмерть, может, если б сразу врачи, в реанимацию — и откачали б, да жена-то как раз… а дочь с ними младшая живет, дочь, оказывается… ну, как говорят…— он помэкал, подыскивая слово, — ну, полудурок, что ли, жена пришла — сидит над ним, голову его держит и воет, к соседям даже не сбегала…

— Да ты что!..— хрипло протянул Евлампьев. Речь все еще не прорезалась в нем, и только это он и был в состоянии произнести.

— Я, кстати, и не знал, что у него с дочерью такое. — Голос Канашев имел вообще низкий, рокочущий, богатой окраски, хорошо умел пользоваться им и в бытность свою начбюро любил производить накачки, дав голосу полную волю, сейчас голос был словно бы просевший и с каким-то дребезжанием. — Знал, что трое, сын и дочери, а вот что младшая… Ты не знал?

— Нет, — ответил Евлампьев. И, собравшись с силами, чтобы преодолеть наконец эту свою немоту, добавил: — Не знал, нет…

— Ну, я вот тоже. Это мне все жена его сказала. Вот звонила недавно. Сейчас я всем сообщаю. Сын у него со старшей дочерью в других городах, пока приедут… помочь надо, Емельян, сам понимаешь. Дело хлопотное. На кладбище, в загс, венки заказать, оградку на заводе…

— Обязательно, Александр, а как же. Обязательно. Что нужно конкретно делать, говори.

— Конкретно что — завтра обсудим.— Канашев рассказал о самом страшном, самом трудном, и голос у него наполнился силой. — Ты знаешь, где Матусевич живет? Жил, — тут же поправился он. — Нет? По Индустрии, в доме, где книжный магазин. Пятьдесят восьмая квартира. Завтра подходи к девяти, я приду, еще кто подойдет — и решим. Понял? Пятьдесят восьмая.

— Понял, — сказал Евлампьев. — Пятьдесят восьмая. В девять. Договорились. Обязательно.

Канашев попрощался и положил трубку, Евлампьев тоже положил и какое-то время стоял, не двнгаясь.

— Что? — спросила Маша.Что он звонил?

Евлампьев увидел ее.

— Матусевич умер. Утром сегодня. Инсульт.

— Да ты что! — как он давеча, прикладывая руку к щеке, протяжно сказала она.

— Инсульт, инсульт, да…— Он прошел к столу и сел на свое прежнее место, с которого встал к телефону. — Упал — и виском о сундук, об угол, и насмерть…

Там, на войне, оставшейся далеко позади, в жизни, которая порою казалась прокрученной кем-то тебе в твосм сознании, как какой-нибудь фильм на экранном белом холсте, смерти, случавшиеся вокруг, были самой жизнью, самой ее сутью, бытом ее, непреложной ее обязательностью, вроде естественных человеческих потребностей в еде, в сне, в бане, о них не думал, не замечал их, притерпевшись к ним и сам приготовившись к такому же, в этой же безвоенной жизни смерть имела совсем иное обличье. Она была словно бы страшным вестником из запредельного, из той непроглядной тьмы, что называется небытием, словно бы овевала лицо ледяным дыханием жуткого своего холода. Подумать только, как это должно быть страшно: прийти домой н застать мужа на полу и воющую дочь-полудурка подле него… Вот эта дочь еще… Надо же, он и не знал, что у Матусевича несчастье с дочерью… Такой неряшливый стал последнее время, пиджак весь в сальных пятнах, в сигаретном пепле… Жаловался, что напрасно согласился поработать, что-то не те силы, не хватает… Хотя инсульт не от этого, инсульт и такого может пышущего здоровьем быка свалить… И с дочерью, с дочерью… подумать только, что же он в себе носил всю жизнь, боль какую… это же надо… и таил от всех, зажимал в себе… это же надо!..

— Сколько ему было? — спросила Маша.

— Да на год старше меня, по-моему… Ну да, на год, на пенсию сго провожали — как раз год я еще после него проработал.

— Шестьдесят четыре, значит…после паузы, словно производила в уме какой-то сложный подсчет, проговорнла Маша.

— На нас примеряешь? — Евлампьев глянул на нее и опустил глаза. И вспомнил, что точно это же, абсолютно так же делал несколько минут назад, — только Маша не стояла, а сидела напротив, и говорилн они о другом, об Ермолае и его Людмиле.

И тотчас все происшедшее с ним нынче — эта встреча в подворотне, этот разговор под водопадный рев обрушивающейся с неба воды — показалось ему совершенно пустячным, не стоящим никаких переживаний, рожление жизни и смерть ее — вот лишь что стоит переживаний. «Господи,подумал Евлампьев, — не так живст, институт не закончил, странный союз с женщиной… да господи!.. Руки-ноги на месте, голова на месте, здоровье при нем… что уж тут! Если бы вот как Матусевичу выпало… растили, нянчили, ночей не спали… ссли бы как ему, что тогда»

И туг же в нем с холодной, отстраняющей трезвостью прозвучал словно бы откуда-то извне вошедший в него голос: у каждого свое. У каждого свое, и каждый со своим, свои печали и горести — всегда свои, и от своих никуда не деться и ничем от них не спасешься.

— С утра завтра ты уйдешь, я так поняла? — спросила Маша.

— Ну да. Надо…— В голосе у себя Евлампьев услышал виноватость.

— Да ну что, конечно! — отозвалась Маша.— Конечно.

То ли у Канашева не вышло дозвониться до тех, до кого он хотел, то ли кто по какой причине не смог прийти, но утром у Матусевича их оказалось лишь двое. И как-то так получилось, что все основные хлопоты пали на Евлампьева. Канашев, тот взял на себя завком: заказать через него на заводе пирамидку с датами, оркестр от Дворца культуры, организовать звонок в заводскую многотиражку, чтобы дали некролог, — взялся и за то, чтобы собирать деньги на венок; Евлампьеву же достались больница — получить справку о смерти, загс, кладбище, магазин похоронных принадлежностей, все это было в разных концах города, до всего ехать, да с пересадками, да стоять в очередях, ждать, да потом оказывалось, что ему не дали какую-то бирку, без нее нельзя ничего оформить, и приходилось возвращаться обратно, и к концу дня, воротившись домой, он буквально валился с ног.

— Да ну что этот Канашев, в самом деле! — рассерженно сказала Маша, стоя над ним, лежащим на диване со взодранными на стену ногами.Что ему там в завкоме… ну час, ну два, мог бы он на себя что-нибудь из твоего взять.

— Ну почему…— Евлампьеву и без того было тяжело, что Канашев так нечестно поступил с ним, и Машины соболезнования только растравляли его.— Деньги он собирал… обзванивал, несли ему… он на месте сидеть должен был.

— А нечего сидеть было. Назначить час вечером, когда приносить, и все. А ты целый день без обеда со своим желудком! Болит?

— Да болит, — через паузу, нехотя признался Евлампьев. Стыдно было признаваться в этом: дожил до седых волос, а все тебя могут как мальчишку…

— Что, завтра опять? — спросила Маша.

— Да нет вроде. Разве по мелочам что. Теперь уже послезавтра.

На следующий день пришлось лишь подойти к Канашеву домой — написать некролог. Канашев с Матусевичем были, оказывается, близки, — еще с военных годов, когда оба работали на сборке танков, и Канашев все знал о нем, но сам написать некролог он не мог. Евлампьеву помнилось по прежним временам, что даже какое-нибудь техописание давалось Канашеву с великим трудом: слова, ясные каждое по отдельности, громоздились у него. составленные вместе, в чудовишнейшую бессмыслицу.

— Нет, Емельян, нет, так не пойдет! — читал Канашев с нацеленным золотым «вечным пером» набросанный Евлампьевым на листке бумаги текст. Он был грузно-массивен н в свон шестьдесят пять по-прежнему выше Евлампьева на целую голову, с крупными, внушительно-грозными, какими-то львиными чертами лица, и, говоря сейчас, придавал голосу бархатистую требовательную раскатистость, — «Прошел трудовой путь от слесаря до…» Сухо это, невыразительно!

— Ну, а как? — спрашивал Евлампьев, зная по опыту, что спорить с Канашевым нет смысла: Канашев почитает необходимым внести в написанное свою лепту — и обязательно внесет.

— Как? — переспрашивал Канашев.А вот так; «Прошел славный трудовой путь от простого слесаря…» Видишь, как заиграло? Надо, чтобы с душою было!..

В день похорон Евлампьев приготовился с самого утра закрутиться по-позавчерашнему, как белка в колесе, настроил себя на это, но они с Машей были еще в постелях, когда раздался телефонный звонок, — звонил приехавший ночью сын Матусевича. Он поблагодарил за помошь, сказал, что ничего больше не надо, все, что еще требуется сегодня, они сделают сами, спасибо большое, и только в середине дня пришлось съездить на утконосом дребезжащем автобусе, что выделил завком, в магазин за венками.

Когда Евлампьев вернулся и вместе с шофером, помогавшим ему нести венки, поднялся к квартире, дверь в нее уже была раскрыта, и на лестничной площадке толпился народ. Глаза Евлампьева выхватили лицо Вильникова, Молочаева; с Молочаевым он встретился глазами и на ходу молча поклонился ему. Он сделал это, не вспомнив о том, здоровался ли с Молочаевым последнее время, но даже если бы вспомнил, все равно поздоровался в любом случае, — какие в этом положении амбиции…