Вечерний свет — страница 61 из 115

этой составной части. Многие наши обычаи, знаете, по-моему, обузой стали. Одно дело, когда поминки пол-улицы тебе помогают готовить, и другое, когда сама по магазинам бегаешь да потом ночь не спишь, готовишь. Обузой, обузой!

— По-моему, Емельян Аристарховнч, вы несколько преувеличиваете. Преувеличиваете, ей же богу.

— Может быть. Но я так чувствую. Да ведь и вы, похоже, — посмотрел Евлампьев на Слуцкера. — Судя…

— По моему поведению,— сказал Слуцкер, тоже посмотрел на Евлампьева, и оба они непроизвольно улыбнулись этой нечаянно получившейся шутке. Они уже достаточно далеко отошли от дома Матусевича, и душа благодаря пройденному расстоянию чувствовала уже право на обычную, не думающую каждую минуту о смерти жизнь.

— Да, хватит об этом, действительно, — сказал Евлампьев.— Истина вообще, говорят, в вине, но я еще в молодости перевернул для себя эту, условно говоря, мудрость каламбуром.

— Каким же?

— В вине — в смысле осознания вины. Истина — в вине. Чувсгвуете? Человек, осознавший свою вину в чем-либо, способен задумываться. А подверг сомнению — значит… ну, и так далее, понятная дальше цепочка?

— Понятная, — сказал Слуцкер. — Истина — в вине… «вина» женского рода… Хм, любопытно. Никогда не приходило в голову. А вот я слышал, — проговорнл он вдруг, — как Канашев вас сегодня благодарил… Что он за начальник бюро был, можете сказать? Я вель у него даже дел не принимал, пришел — его уже не было. Вот впервые практически и увидел.

— Ага…— протянул Евлампьев.— Ага… Как вам ответить, не знаю… Не ответишь одним словом. Хотя если оценивать по совокупности, то нормальный был начальник бюро. Именно как начальник. Полагалось бы по штату два зама, Хлопчатников, я думаю, обязательно бы его вторым взял. В прежние ведь времена, когда мы еще полулегально работали, и после, когда не отделом еще, а просто бюро были, Канашев у него замом практически и являлся. Хлопчатников за ним как за каменной стеной сидел. Своих идей — никаких. Как работник — очень неважный работник. Но пробивать, отстаивать — о! Умел. Умел, Юрий Соломонович. Встанет на заседании, заговорит, все козыри не в нашу пользу — а глядишь, побил, переуверил, отстоял. Главное, идею в него вложить следовало. А там уж все сокрушал на своем пути. За то Хлопчатников его и держал. Ну, а как начальник бюро… Случалось, конечно, вдруг ему втемяшится в голову что-нибудь — глупость какая-нибудь, — и не своротишь его, так и едешь с глупостью этой. Ну да без этого не бывает в жизни. А он все-таки не в первых ходил, под началом, не особо великие выходили глупости… Так что начальником бюро он, я считаю, нормальным был. Мы за ним, как Хлопчатников в свое время, если убедим в чем, — могли уже спокойно сидеть.

— Понятно, — сказал Слуцкер.— Спасибо.

Помолчал и спросил: — А что его Хлопчатников на пенсию отправил тогда?

Евлампьев пожал плечами:

— А вот этого, Юрий Соломонович, я не знаю. Возраст, наверное, все-таки. Что ни говори, а нас, стариков, надо на пенсию отправлять. Хочешь не хочешь, а ты уж не тот, работоспособность не та… и сам этого не замечаешь, а не тот, не та.

Они остановились. Они вышли на перекресток, Евлампьсву нужно было прямо, Слуцкеру налево, и каждый из них начал тянуть в свою сторону.

— А что, — спросил Слуцкер, стоя напротив Евлампьева и ожидающе глядя на него своими серьезными, внимательными глазами, — как, по-вашему, будь Канашев помоложе, именно помоложе, удалось бы Веревкину с Клибманом протащить свои ролики? Сумел бы Канашев отстоять балки?

«Вон он к чему!..— изумленно проговорил про себя Евлампьев.Думает об этом, выходит… и что его мучает: что Канашев, может быть, на его месте…»

— Кто знает,— сказал он, — кто знает, Юрий Соломонович… Канашев что… Это Хлопчатников отступился… Хлопчатников, сам.

— Ну да, — произнес Слуцкер, — ну да…

Евлампьев, необъяснимо для себя, переложил пиджак с руки на руку, подержал его так буквально мгновение и переложил обратно.

— Человек на человека не похож, Юрий Соломонович. Так ведь? И не примеряйте на себя Канашева. Кто уж какой есть. Каким родился. Я вам, например, вспоминая всю ту историю, завидую. Я бы хотел так: решить, что самое лучшее — ждать, когда время рассудит, и ждать в самом деле спокойно. Хотел бы, ничего не преувеличиваю. Да от того, чего хотел бы, до дела — расстояние немалое…

— Ну да, — снова сказал Слуцкер.Ну да…И развел руки извнняющимся жестом: — Бог с ним, со всем этим, Емельян Аристархович… Я что… я вас с выдвижением хочу поздравить.

Евлампьев ощутил у себя на плече похлопываюшую мохнатую руку Вильникова: «Нам с тобой, кстати, поговорить надо. На тему госпремии…»

— Да с чем, собственно, поздравлять, Юрий Соломонович? — сказал он.Еще ведь и выдвижения-то нет. Еще разговоры только… И знаете, мне, в общем, все равно — выдвинут ли, не выдвинут…

— Это отчего же все равно? — с живостью и удивлением спросил Слуцкер.

Евлампьев помолчал. Он сам не понимал отчетливо, почему его оставило равнодушным известие о возможном выдвижении, и ответить сейчас Слуцкеру-значило попытаться разобраться в самом себе.

— Да а на что мне премия? — проговорил он с медлительностью. — Сами посудите, Юрий Соломонович. Как награда? Так это если б сразу, как мы ту, первую установку сделали. А то сколько воды утекло с той поры. Сами установки, то, что теперь они на потоке стоят, — вот лучшая награда. Для престижа разве что? Чтобы твое слово побольше весило, чтобы всех этих веревкиных с клибманами одним своим престижем побить можно было? Так мне что для престижа?.. Мне престиж этот не нужен уже. Все. Лет пять бы еще назад… А теперь все.

Слуцкер глядел на него с каким-то изучающим изумлением.

— Ну вот,— сказал он через паузу. — А я завидую вам. Вы, говорите, — мне, а я — вам…

И, погладив ладонью висок, спросил без всякого перехода:

— А что с мумиё, достали еще?

— Да, представьте себе! — с облегчением выныривая из прежнего разговора, сказал Евлампьев. — Там причем, где и думать не думали.

— А это почти всегда так, — лицу Слуцкера вернулось его всегдашнее замкнуто-спокойное, благожелательное выражение.И что, достаточно теперь?

— Вполне.

— А помогает?

— Ну, это кто его знает,— Евлампьев развел руками.— Это потом видно будет…

Они распрощались, и Слуцкер, глянув на часы, быстрым, торопливым шагом пошел через улицу, крутя головой налево и направо, а Евлампьев постоял некоторое время, глядя Слуцкеру вслед, затем повернулся и пошел в свою сторону.

9

Маша стряпала манник.

Сколько они жили вместе, столько, помнилось Евлампьеву, и был в их семье манник. Маша пекла и пироги, и любила печь их, но пуще всех пирогов любила она делать манник. Нигде, ни у кого ни разу не встретили они на столе манинка, никто не знал, что это такое, а она вот стряпала, и был он как бы их фирменной выпечкой.

А уж выходил он у нее на вкус — да никогда не скажешь, что это из одной крупы с той самою манной кашей : солнечно-желтое на срезе, рассыпчатое его нутро так и манило к себе, так и просилось в рот, само лезло, а во рту таяло, таяло буквально — иначе не скажешь, и просто самому по себе невозможно было остановиться, не есть, даже если живот стоял у горла — ел все и ел.

— Сметану достань из холодильника,— приказала Маша.

Евлампьев отложил газету, достал из холодильника банку со сметаной и хотел снова взяться за газету.

— Открой, — попросила Маша.— И чистую большую ложку.

Евлампьев снял с банки белую пластмассовую крышку, подал с сушилки ложку, и Маша сказала:

— Зажигай духовку. Пусть температуру набираст.

— Теперь ей духовку! — проворчал Евлампьев. — Сначала то, потом другое… впрягла! — Ну уж, ну уж! — в тон ему отозвалась Маша.

— Изработался прямо…

Евлампьев открыл духовку, откинул маленькую железную заслонку над газовой трубкой с отверстиями и зажег огонь.

Наверху, на конфорке, стояла, булькая внутри кипящей водой и глухо потренькивая железным, эмалированная миска. С краев ее, придавленные крышкой, свисали концы марлевой тряпицы, и жаркий воздух от горевшего под миской пламени шевелил вылезшие нити. В миске кипятился шприц.

Евлампьев посмотрел на часы. Шприцу оставалось кипятиться еще двадцать минут.

Курс магнезии ему кончили, назначили витамины, ни витамины Маша, чтобы не ходить ему в поликлинику, не стоять в очередях, решила колоть сама. Дежуря возле Ксюши, она насмотрелась, как это делается, купила в аптеке шприц и вот должна была делать Евлампьеву укол уже в третий раз.

— Бумагу для сковороды найди мне, — сказала она. — В буфете где-то, в ящиках там.

— То да то, то да это, — бурчал Евлампьев, открывая по очереди ящики, ища вощеную толстую бумагу, которую Маша подкладывала на сковороду под манник, чтобы не подгорел.Так я с тобой от всех событнй международной жизни отстану.

— Ладно, ладно, — Маша взяла у него из рук захрустениую бумагу, расстелила ее на сковородах и сизым гусиным пером стала смазывать разогретым маслом.

— Много от тебя в международной жизни зависит.

В дверь позвонили. Долгим, твердым, требовательным звонком, каким звонят обычно почтальоны, приносят пенсию.

Пенсия, однако, было не время, и Евлампьев с Машей недоуменно переглянулись.

— Странно, — проговорил Евламльев, вставая.

— Да, непонятно, — вслед ему — отозвалась Маша.

Он оттянул щеколду замка и открыл дверь. На пороге в сумеречном по-обычному, хоть на улице самый солнечный день, свете лестничной клетки стояли двое незнакомых ему молодых мужчин.

— Здравствуйте! Здравствуйте! — вперебив произнесли мужчины, и тот, что был поближе к двери, в обтерто-голубой джинсовой паре, с белесыми, редкимн, зачесанными с затылка на лоб волосами, спросил с утвердительностью: — Отец Ермолая, да?

Сердце у Евлампьева жарко и гулко бухнуло в ребра: что-то с Ермолаем! Что?!

— Да, это я, — тревожно переводя взгляд с одного на другого, сказал он. — А что такое?

— Простите, не помню, как по имени-отчеству? — спросил этот белобрысый, делая движение вперед, как бы показывая, что им нужно бы зайти внутрь, в квартиру, и Евлампьев отстранился, ступил назад и щелкнул выключателем.