Евлампьев неуверенно, осторожным, каким-то даже боязливым непонятно отчего шагом двинулся по узкому коридору между двумя рядами столов, завернул, следуя сго изгибу, прошел мимо мольбертов и увидел: в дальнем углу комнаты на креслах и твердом таком диванчике-скамейке, что стоят обычно в залах для отдыха, сидят бородатый мужчина со свешенным на колени животом, две женщины, курят все, стряхивая пепел в остроконечный кулечек из куска газеты, что держит мужчина, и одна из этих женщин — Людмила.
— Вам что. товарищ? — спросил мужчина, оттопырнвая нижнюю губу и выдувая к потолку дым.
— Мне вас, Людмила, — сказал Евлампьев, глядя на нсе, и запоздало поклонился:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте! Здравствуйте! — не сразу, вперебив ответили мужчина с другой женщиной, а Людмила. напрягая зрение, подалась вперед, — Евлампьев стоял спиной к свету, и, наверно, лицо его было плохо видно.
— О бо-же! — сказала она затем, не отвечая на приветствие, и откачнулась назад, к спинке кресла. на узнала его. — О боже! Ведь так и знала!.. Затуши, — подала она сигарету мужчине, поднялась и поила к Евлампьеву. — Пойдемте,сказала она, проходя мимо, и на миг он попал в облако нежного, тонкого запаха, что она несла с собой,— запаха, хотя Евлампьев и не очень-то разбирался, но это стало ясно по его тонкости, каких-то дорогих и редких духов.
Она была в туго обтягивавших ее на бедрах, как теперь Евлампьев знал через Ермолая, настоящих «фирменных», красивого белесо-синего цвета джинсах, в походке ее не осталось девичьей легкости, походка сс была по-женски тяжела, бедра ходили на каждый шаг вслед ноге, и оттого, что тесно обтягивались материей, повторявшей все их формы, было неловко, стыдно было глядеть на нее — казалось, что она не просто идет, а каждым шагом демонстрирует себя, показывает, какая она есть женщина.
Они вышли из комнаты директора; Людмила, не оглядываясь, миновала узенький коридорчик, соединявший комнату с остальной галереей, вошла в зал, ушла подальше от двери, почти к самым окнам, и, остановившись, повернулась.
— Ну? — спросила она сухо, в упор глядя на Евлампьева. — И чем же обязана?
Евлампьев не знал, как начать. Было ощущение, что она каждую минуту может, не произнеся даже «До свидания», как не произнесла «Здравствуйте», уйти, и не успеешь сказать ей ни слова, а оттого нужно начать с самого главного, с основного… Но что основное, что главное?
— А мне сообщили, что вы в запасниках, — сказал он, совсем уж не то, что следовало.
— Нет, ну ведь так и знала же! — проговорила она вместо ответа, все так же в упор глядя ему в лицо и в то же время вовсе его будто и не видя, будто сквозь него. — Телефончик на всякий случай… если вдруг что!.. Быстро понадобился!
— Видите ли, Людмила…— с какою-то неожиданной для самого себя суетливостью, дрожащим, дергающимся каким-то голосом выговорил Евлампьев. — Видите ли… это как раз тот случай… нет, в самом деле тот случай… только он не в отношении нас, а в отношении вас с Ромой… вы, наверное, и сами не догадываетесь, но вот нменно потому, что не догадываетесь…
— Да, очень интересно: в отношении нас случай, — с холодностью вставила Людмила. — Действительно, не догадываюсь. Ни сном ни духом.
«Ах же ты!..— судорожно крутилось в голове у Евлампьева. Как же сказать обо всем этом, как же сказать?..»
— Видите ли, Людмила…— повторил он. — Вы, видимо, не знаете… у Ермолая долг… Вы не знаете об этом? Девятьсот рублей. И с него требуют сейчас этот долг…
— Так, — сказала она. — Слушаю. И что дальше?
— Ну, что дальше…— Евлампьев потерялся. Он все-таки рассчитывал хотя бы на какой-то, самый невразумнтельный ответ, чтобы ухватиться за него. — Вы мне скажите: вы знаете?
Людмила, мученически прикрыв глаза, повела головой в сторону.
— Вот,— открыв их, так, в сторону от Евлампьева н глядя, сказала она,— вот! Вот чтобы быть свободной от подобных сцен, потому и избегаю. Надо же, не удержалась, дала. Пожалуйста, тут же и наказана. Знаю, знаю, да, — без всякой паузы, вновь обращая глаза на Евлампьева. ответила она на его вопрос. — Знаю. И что дальше?
— Н-но… Н-но…— Евлампьев не предполагал подобного: знает, оказывается! — и разом все заготовленное — все слова, все обороты, всё движение речи — будто гровалилось, ахнуло в некую яму, и теперь нужно было вытаскивать, выуживать из нее обломки этих заготовок, складывать их во что-то мало-мальски пригодное, склеивать, латать, и, ясное дело, ничего, кроме бесформенной мерзкой каши, размазюхи, киселя, болтающегося желе, не могло уж тут выйти. — Но, Людмила… раз вы, как вы сами считаете, раз вы муж и жена, — смог он наконец выдавить из себя более или менее членораздельное,раз вы все-таки… то так нельзя, нужно поддерживать друг друга, помогать. Человеку одному трудно бывает нести свою ношу… именно в этом и есть смысл жизни вместе: что есть с кем поделиться, опереться на плечо… У Ермолая сейчас именно такое… он сейчас… вы простите за сравнение… как через мясорубку прокрученный… н ему бы сейчас как раз…
— Слушайте! — резко перебила его Людмила. — Емельян…
Она забыла его отчество и голосом требовала — не просила, а требовала — подсказки.
— Аристархович,— подсказал Евлампьев.
— Емельян Аристархович! — спокойно подхватила она. — Раз уж вы вынуждаете меня объясниться, я объяснюсь. Я, знаете, не монстр какой-нибудь, не вампнр, я вам уже имела счастье говорить об этом. Но что до мужа и жены, то вот именно: муж и жена, И коль скоро муж, коль скоро живет в семье, то должен в эту семью приносить деньги — Она на миг прервалась, переводя дыхание, губы плотно, жестко сжались, и ноздри, втягивая возлух, напряглись и побелели. — Должен, знаете, и никаким обсуждениям это не подлежит, это как дважды два. И работает он там или не работает — меня не интересует. Не касается. Должен. Хоть год не работай, а деньги приноси. А как ты их добыл, занял или еше что, — меня не интересует. Не так много я требую: сто пятьдесят, собственную же зарплату, по нынешним временам — ветер, а не деньги. И делить с ним его ношу — благодарю, нет, не собираюсь. Надо было думать, когда заявление по собственному желанию писал.
Она замолчала, вновь крепко сжав губы и побелев ноздрями, глядя на Евлампьева с жесткой, холодной бесстрастностью, а он потрясенно смотрел на нее, чувствуя, как глуп и смешон сейчас со своими выпученными, должно быть, ошалело глазами, и все-таки продолжая смотреть, — потрясение было сильнее всего остального и все в нем подчиняло себе.
— Так вы, — наконец проговорил он медленно, — вы знали? Что он не работал? Целых полгода. Всегда знали?
— Знала, — коротко ответнла она. — И что из этого следует?
Евлампьев молчал какое-то время, потом покачал головой: ничего.
Нечего ему было говорить ей. Все, оказывается, не так, как они думали с Машей. О каком там пробуждении сочувствия, о какой поддержке Ермолая может идти речь, когда сама, оказывается, и заставляла. Заработай, займи, ограбь, убей — все равно как, главное — принеси. Вынь да положь…
— Ничего, — вновь покачав головой, сказал он вслух и, обойдя ее, пошел по хрустко шелестящим под ногами желтым бумажным полосам к выходу из зала. Он сделал шагов пять, когда его вдруг осенило: а ведь она подумала, что он заявился к ней требовать с нее эти деньги, именно так она поняла! Он остановился и повернулся.
Людмила еще стояла на прежнем месте и с холодно-забавляющейся усмешкой смотрела ему вслед,
— Деньги мы за него отдадим, — сказал Евлампьев. — Как-нибудь осилим. Зря вы испугались. Попусту. Я не из-за этого к вам…
Он снова пошел к выходу, дошел до него, занес ногу над порожком, и его опять, будто чьим-то чужим желанием, остановило и повернуло. Людмилы на прежнем месте не было, она была уже у порога противоположной двери, мгновение — и выйдет из зала в узенький коридорчик-проход, и Евлампьеву пришлось окликнуть ее:
— Послушайте!
Людмила остановилась и, взявшись за косяк, обернулась к нему. На лице у нее было выражение мужественного терпення.
— У вас ведь, как я знаю, есть дети? — спросил Евлампьев.
— Разумеется,— сказала она. — Сын. Восемь лет. Что-нибудь интересует еще?
Евлампьеву почему-то казалось, что дочь, и в голове у него крутилась фраза: «Очень желаю ей не быть похожей на мать…»
— Не дай вам бог похожей на вас невестки, — сказал он. — А то покажется вам небо с овчинку.
Он пожалел о всех этих своих последних словах, едва лишь вышел из сумерек предвходья на солнечный свет улицы. Не следовало… напрасно. Грубо, нехорошо… некрасиво. То самое, что в спорте называется запрещенный прием. Но, с другой стороны, так было больно, так теснило в груди, так давило, так раздирало ее, что нужно было хоть часть этой боли выдавить из себя. Иначе бы совсем невмоготу…
Липа у крыльца все так же недосягаемо возносилась своей плешущей зелено-серебристой кроной в ясное голубое небо, шелестела там вверху, жадно впитывая в себя семицветный белый солнечный свет, чтобы накормить им себя, спустить его в тесную мглу земли, к корням, и выбросить затем, отработанный, кислородом; тяжкая, непрестанная работа творилась в ней, ни на мгновение ие имея права утихнуть, замереть, потому что подобное означало бы смерть, но ничего этого не было видно снаружи, ни по единому признаку не угадываемо: один лишь зеленый плеск, одно лишь нежное, веселое шелестенье, лишь шершавая, твердая мощь ствола… И, должно быть, много уже сй было лет, этой липе. Может быть, она тянулась отсюда к солнцу еще до рождения его, Евлампьева,
По улице, поперечной той, на которой находилась картиниая галерея, катились, позванивая штангами, троллейбусы, шлепали шинами, порявкивая моторами, автобусы, мчались легко, звонко шебурша по сухому асфальту, «Волги», «Жигули», «Москвичи», шли куда-то по своим не известным никому, кроме них самих, делам многочисленные, несмотря на дневную пору, людн,и улица была словно окутана разноголосым звуковым туманом. Город жил своей обычной, устоявшейся жизнью, в которой даже не предусмотренное человеком событие было, втайне от него, этой жизнью спланировано и внесено в графу необходимого, звено ее цеплялось за звено, звено за звено, и разомкнись вдруг одно, выпади из общей цепи, вроде бы по первому взгляду и не нарушая ее, жизнь эта на самом деле дала бы сбой, споткнулась, пошла вразнос, и потому вся эта позванивающая штангами, порявкивающая моторами, шебуршащая шинами катящаяся армада должна была, хотя никакому водителю в отдельности не хотелось этого, сбить, насмерть и покалеча, свое среднестатистическое число пешеходов, дабы в нормальном объеме были загружены работой не за просто же так получающие у государства зарплату работники ГАИ и медперсонал реанимационных бригад. Все кругом свершалось по своим установившимся законам.