— Ну да, это так, конечно…— отозвался Евлампьев. Ему, в общем-то, не хотелось завязать в этом разговоре, что тут толковать сейчас, столько уже перетолковано за минувшие дни, и он спросил: — Как у тебя, все в порядке?
— Да так… в порядке, — подумав, сказала Маша. И вспомнила: — Газет не хватило! Приехал, бросил пачки, только я развязала, снова несет, да опять несет, нате, говорит, накладную, расписывайтесь скорее, еще во сколько-то точек надо. Я расписалась, а потом стала считать — не хватает. Одной «Правды», одной «Комсомолки», одной «Известий» и «Литературной России» еще.
— Понятно!..— протянул Евлампьев. — Ну, это они так и должны были. Увидели, что не я, и быстренько сообразили. Кто был — с усами, без?
— С усами.
— А, понятно, — снова сказал Евлампьев, хотя это не имело никакого значения, с усами или без. Все в этих двух ребятах, за исключением усов, было как-то одинаково. — Не расстраивайся, ничего. Они у всех потаскивают.
— Ну и ничего хорошего! — с возмущением проговорила Маша.
— Да конечно ничего. Но они это в порядке вещей считают…
Впереди на тротуаре. вся в захлебывающемся звонком чириканье, как в облаке, толклась стая воробьев. Видимо, кто-то накрошил там хлеба, и воробьи слетелись на него.
Евлампьев вспомнил о скворце.
— Что, сегодня скворушка снова не появлялся?
— При мне — нет,— сказала Маша.Но я же рано ушла. Может быть, после…
— Ах ты!..— вырвалось у Евламиьева.
Скворец после новогодней ночи не объявился ни разу. Евлампьев каждое утро насыпал на подоконник зерна, зерно исчезало — кто-то его склевывал, но не скворец это был: то оно исчезало раньше того обычного времени, когда он прилетал, то открывал форточку, выглядывал, а оно все лежало, хотя это обычное время давно прошло, и ни разу, кроме того, не тюкнули за эти дни в стекло.
Воробьи при подходе к ним брызнули во все стороны, Евлампьев с Машей минули место их кормежки, Евлампьев оглянулся — воробьи, трепеща крыльями, словно стягиваемые магнитом, опускались всей стаей на прежнее место. Как они-то выдерживают такие морозы?
Дома он первым делом прошел на кухню, взобрался на подоконник, открыл форточку и высунулся в нее. Зерно с подоконника все было склевано, но скворцом ли? Если он не появлялся все эти дни, почему вдруг должен был появиться нынче?..
Телефон на стене зазвонил, когда Евлампьев протаскивал голову через форточку обратно в квартиру. Он заторопился, чуть не сорвался, спускаясь, но Маша уже взяла трубку.
— Аллё-у! — сказала она, по-обычному старательно выговаривая каждый звук в этом телефонном нерусском слове. — Да, здравствуй, Саня. Что у… — осеклась и закричала через мгновение, счастливо и слепо глядя на Евлампьсва: — Сегодня?! Да неужели? Прямо сейчас? Конечно! — Что, что? — боячь поверить своей догадке, но неудержимо вслед Маше расползаясь в глупой, счастливой улыбке, заспрашивал Евлампьев, едва она оторвала трубку от уха.
— Ксюшу выписывают! — сказала Маша. — Хоть сейчас прямо. Гипс даже сняли. Саня спрашивал, могу ли я с ним поехать за ней. Конечно, поеду, о чем разговор!
Вчера, оказывается, совсем вечером, Кеюшие неожиданно сделали тот самый долгожданный рентген, к нынешнему утру снимок просох, и показал он, что все у нее в ноге нормально сейчас, процесс в кости полностью прекратился, можно наступать на ногу, как на здоровую, и посему в санатории делать Ксюше больше нечего.
6
Ермолай был уже дома. Когда Евлампьев еще только поворачивал ключ в замке, за дверью в коридоре раздались торопливые тяжелые шаги, и Ермолай встретил его на пороге.
— А ты что, не поехал? — спросил он, показалось Евлампьеву, со смущением.
— Поеду, — сказал Евлампьев. — Переодеться нужно. Да и отогреться, знаешь, перед дорогой.
— А, ну понятно, понятно, — сказал Ермолай. И добавил через паузу, помявшись: — У меня тут гости, я не знал, что ты придешь еще… все тихо-нормально, ты не возражаешь?
А, гости, вон что. Евлампьеву, когда вошел, послышался было в комнате какой-то тихий, приглушенный смешок, но он подумал, что действительно послышалось. Вот положение тоже: тридцатилетний мужик не может, когда хочет, пригласить к себе в дом друзей, должен ловчить, выгадывать момент…
— Да нет, Рома, не возражаю, нет, — с виноватостью похлопал Евлампьев его по руке. — Что ты… Я тогда и задерживаться не буду, не замерз особо. Только вот мне в комнату нужно, в шкаф, ты не понросишь на кухне побыть минутку?
— Естественно! — довольным голосом отозвался Ермолай. — Разоблачайся, разоблачайся, чего ты! — уже на ходу потрепал он остановившегося раздеваться Евлампьева за отворот пальто.
Евламньев услышал, как в комнате заговорили — мужские голоса и женские, не понять сколько, — охнул пружиной диван, проехал по полу отодвинутый стул, и через коридор в кухню. проскрипев половицами, прошло несколько человек. В прихожую потянуло
табачным дымом. Евлампьев стащил валенки с ног, надел тапки и пошел в комнату.
Четверо их всего было, вот сколько. Две молодые женщины, обе с сигарстами в руках, Ермолай и еще один мужчина, стоявший у двери спиной, Ермолай усаживал женщин на табуретки возле стола.
— Добрый вечер! — не заходя на кухню, из коридора, приостановившись на миг, поклонился Евлампьев.
— Добрый вечер! Добрый вечер! Вечер добрый! — довольно дружно ответили ему. Мужчина, стоявший спиной, тоже ответил, обернувшись, и Евлампьев увидел, что это один из тех, приходивших требовать с Ермолая деньги, — Жулькин по фамилии, никто другой.
Он зашел в комнату. закрыл за собой дверь и с минуту стоял подле нее, так и продолжая держаться за ручку. чего он здесь, Жулькин? Что-нибудь опять? Что-нибудь еще, кроме тех денег? Но зачем тогда эти две женщины?.. Нет, судя по всему, ничего дурного с нынешним появлением Жулькина не связано, и Ермолай с ними со всеми — именно как с гостями… но как он здесь, Жулькин, каким образом, почему, — после всего, что было?..
Евлампьев отстулил от двери, приотворил ее и позвал:
— Рома! Можно тебя на секунду?
Женский голос проговорил что-то, и кухня отозвалась дружным, во все свои четыре голоса, смехом.
Интересно, что там было сказано? «Папочка просит надеть штанишки»?.. Дверь распахнулась — вошел Ермолай. На лице его еще держалась улыбка.
— Что у тебя Жулькин здесь делает? — спросил Евлампьев.
— Лешка-то? — переспросил Ермолай.
— Ну да, не знаю, как ты его зовешь… Это ведь он тогда с Сальским?..
— А! — Ермолай понял. — Ну да, он. И, помолчав, протянул: — Ну что… в гостях у меня, что!
— Просто в гостях? И ничего ему отттебя не нужно, и ты ему ничего не должен?
Ермолай сунул руки в карманы брюк и вздохнул. Взгляд его был направлен куда-то мимо Евлампьева, на что-то за спиной у него — на елку, что ли?..
— Ни ему от меня ничего, ни я ему ничего, — сказал он. — Колесо и оселок.
— Что? — теперь не понял Евлампьев. И понял, прежде чем Ермолай объяснил. Стал уже, оказывается, понимать его бессмыслицы: — Слева направо, справа налево?
— Ну! Колесо и оселок.
Евлампьев ошутил в себе раздражение против сына. Да что же это такое, что ни гордости в нем, ни самоуважения… После того как этот тип угрожал ему — смертью не смертью, не произносилось чем, ну, наверно, не смертью все-таки, но страшное подразумевалось что-то, калеченье, не меньше, — да если даже пустой была угроза, если она была лишь угрозой, и ничем более, все равно: как можно после такого!..
— И ты… ничего, нормально? — сдерживая себя, спросил он вслух. — После того, как он приходил тут… говорил всякое… ты можешь водиться с ним?
— Да ну что, папа! — сказал Ермолай, по-прежнему глядя ему куда-то за спину. — Я ведь сам виноват был, что говорить!.. Сам. А надо ж им с Сальским было свои деньги выручать… Они процентов с меня не требовали, они свое вернуть хотели.
«Вернули!» — хотелось саркастически ответить Евлампьеву, но он удержался. Что проку в укорах?.. Да и не только в проке дело. Нельзя, сделав добро, тыкать им потом в глаза. Ведь не для того же отдавали, за него деньги, чтобы потом сечь его ими, как розгами…
— Я, папа, понимаю, ты не думай, — сказал Ермолай, взглядывая на Евлампьева и вновь уходя от него глазами, — понимаю… некрасиво это, неприятно вам: вы из дома, а я сразу полон дом… Но так уж вот получается, не могу я пока найти себе… но скоро, полагаю, найду, ищут мне… сниму.
Он произнес «сниму», и Евлампьеву вмиг сделалось жарко от стыда: вон как понялся им, оказывается, его вопрос!..
— Да ну что ты! Что ты, сын… — быстро проговорил он. — Я не к тому совсем. Живи, что ты. Мы ведь, наоборот, только рады… — Помолчал и подтолкнул его к двери: — Иди, ладно. Я сейчас, переоденусь только. А то не хочется туда в киосочном ехать…
— Сане привет от меня. - тут же отозвался Ермолай. — Мы с ним славно эти десять дней провели. О чем только не перетрепались. Великолепный мужик Санька… Ну и Ксюхе, естественно, — открывая дверь. добавил он, подразумевая привет.
Ермолай ушел, притворив дверь, женский голос опять сказал что-то, и опять с кухни донесся смех, но сейчас Евлампьев заставил себя не обратить на него никакого внимания. Он думал о том, что ему надеть.
В прошлую субботу, ровно неделю назад, когда приехала к ним, Ксюша, увидев его выходящим из комнаты в бордовой шерстяной рубашке, которую он почему-то не очень любил и редко надевал, а тут вдруг, вернувшись из киоска, надел, захлопала в ладоши, кинулась ему на шею и поцеловала в щеку:
— Ой, де-ед, как тебе идет! Ты совсем молодой мужчина в ней, так мне нра-авишься!
Евлампьев посмеивался счастливо, наслаждаясь ее руками у себя на шее, ясным шампунным запахом ее свежевымытых волос у своего лица, и приговаривал:
— Ох уж молодой! Прямо уж некуда моложе! Тридцать лет прямо!
И, однако же, так он с той субботы и проходил в этой бордовой рубашке. не снимая ее, все дни, что Ксюша прожила у них, — немного, правда, жила, четыре дня, и все, кончились каникулы, — и думал вот сейчас, надеть ли снова эту рубашку или что другое. Ему хотелось, чтобы то, недельной давности, повторилось, чтобы снова были ес руки у него на шее, снова вдыхал запах ее волос… и да ведь не от рубашки зависело сие. Это она на свободу вырвалась, свободу ощутила, свободой упивалась, а рубашка… рубашка вроде повода.