В коридоре она все так же молча позвала его отойти от комнаты полальше.
— У них же вечер сегодня, вот что! — сказала она кающимся шепотом. — Я забыла совсем. Тринадцатое января, старый Новый год завтра, вот по этому поводу. Днем еще сегодня, перед школой, она так форму отглаживала… Видимо, с вечером что-то связано — видишь, не пошла.
— Ну понятно, сказал Евлампьев, — ладно… Все, да?
— Да все.
— Ладно, — повторил он и пошел обратно в комнату.
Ксюша лежала сейчас на боку, лицом к стене, поджав к себе колени и засунув между ними руки.
Евлампьев снова сел с нею рядом, потянулся рукой — положить ей на плечо — и не решился положить, отвел руку. Тот маломальский контакт с внучкой разрушился этим его уходом, и все нужно было начинать сначала. Эх, Елена Емельяновна, для подобного-то вот и нужна ты была здесь’!..
— Бабушка говорит, у вас сегодня вечер какой-то, — сказал он. — Ты чего не пошла?
Ксюша не отозвалась.
Евлампьев посидел некоторое время молча и спросил:
— Или что, отменился?
Ксюша пробурчала что-то.
Он наклонился к ней:
— Что ты говоришь? — И сам поразился, с какой заискивающей робостью это получилось у него.
— Я говорю, нет, не отменился! — повернув к нему голову, сказала Ксюша, так, будто упрекала его за то, что он не расслышал с первого раза, и в этой ее интонации Евлампьев ясно услышал Машу. Ему стало смешно — ну совсем прямо Маша! — и оттого, что стало смешно, вмиг все сделалось просто: да ведь она девочка еще, ребенок еще, боже ты мой, воля ее вовсе не так крепка, как чудится, надо лишь хотеть перебороть ее — и переборешь.
— Ну-у, — протяжно сказал он, беря ее за плечи и поворачивая к себе, — ну-ну, Ксю-уха!.. Ты чего это рассолодилась? А? На мать набрасываешься… Из-за чего? Что на вечер не пошла? А почему не пошла-то? Что случилось?
— Ничего не случилось, — глядя мимо него, сказала Ксюша. Она покорно позволила ему повернуть себя, и снова лежала сейчас на спине, и снова подсунула под себя руки, — почему-то ей требовалось, чтобы они были зажаты.
— Ай, врешь, ай, врешь! — покачал головой Евлампьев. — Ну что ты врешь деду-то? Что врешь ему? Уж дед твой не видит, да? Бабушке нагрубила: «Ключей у самой нет, что ли!..» Ты чего это, коза, а? — Он наклонился и, с упоением влыхая родной, чудный запах ее волос, пободался с ней. Чего ты. коза эдакая, чего ты брыкаешься, а?!
Она заплакала. Совсем не так, как давеча — враз переполнясь слезами и тут же уняв их, — а тяжело, навзрыд, с хриплым, хрюкающим каким-то звуком глотая воздух, но не оттолкнула Евламльева, не отвернулась от него, а обхватила за шею и прижалась своей мокрой щекой к его.
— Де-ед! — басом, прорываясь сквозь рыдания, проговорила она. — Де-ед!.. Меня никто никогда не полюбит… с такой ногой! С этим шрамом… Я ведь не мальчишка, я не могу все время в штанах!.. И беззубая… Мне уже скоро пятнадцать, а я еше ни разу ни с кем не целовалась! И кто теперь захочет — с такой беззубой!..
Евлампьев сидел, неудобно перегнувшись в пояснице, с трудом сумев опереться на локоть, и у него самого слезы были где-то совсем близко к глазам.
Ах, господи, вон она, какая беда у нее! Какая смешная беда, какая пустячная, но ведь это видно, глядя из его лет, а она-то в своих, как ей подняться из них — никак, и конечно, беда, да еще какая, конечно, горе, настоящее горе, и как сделать, чтобы оно стало меньше?,. Сказать какую-нибудь глупость, вроде того, что для настоящей любви важна прежде всего душа?
— Ну-ну! — приговаривал он, чувствуя, как щека его делается все мокрее от ее слез. — Ну-ну… ну-ну, Ксюх… ну, милая!.. Да что нога… да незаметен твой шрам вовсе, чепуха какая — не шрам. А зубы… да что зубы, золотые вставишь… так еще на тебя заглядываться будут!
— Ой, нет!.. Ой, нет!.. — рыдая, выговорила Ксюша. — Никто! Никогда! Кому я ну-ужна-а?..
Ей персхватило дыхание, она закашлялась и отпустила Евлампьсва.
Он выпрямился и, не вытирая своих щек, провел ладонью по ее.
— Да. Ксюша. да. Ты поверь своему деду. Он жизнь прожил. он знает ее. Я в пятнадцать лет тоже сще не целовался. Лет в семнадцать, кажется, не раньше.
Ксюша ухватила его руку за запястье и прижала сс к щеке. Похоже было, что она облегчилась слезами н успокаивается.
— А у нас, — сказала она шепотом, с закрытыми глазами, сглатывая взбухавшие в гортани комки воздуха, — у нас все девочки уже целовались. Все, ни одной нет такой. как я…
— Ну-у, Ксюха, ну-у… — тянул Евлампьев, гладя ей свободной рукой волосы на виске. — Это не страшно все, поверь. Поверь, девочка моя милая… И целоваться будешь, и полюбят тебя… все будет.
Ксюша прерывисто вздохнула.
— Все, пока я болела, танцевать научились. И в стиле диско, и ретро… А мне прийти — и стоять как клуше. И без зубов…
Диско, ретро… Что за звери такие, слова-то одни чего стоят.
— Научишься, Ксюха, научишься. Всему научишься — и так еше отплясывать будешь… А зубы вставишь — так вообще всех затмишь.
Ксюша разлепила закрытые до того глаза.
— Ага, ослеплю, — сказала она, приподнимая губу, показывая черную свою широкую дырку в белом зубном ряду. Глубоко вздохнула, и на вспухшем, обреванном лице ее появилась слабая, но именно та самая, так любимая Евлампьевым деловито-смущенная улыбка. — Де-ед, ты меня не успокаиваешь, все правда, что говоришь?
— Ну боже мой! Все правда.
Евлампьев подмигнул ей и тут увидел, что дверь приоткрыта и в нее заглядывает с перепуганвым, напряженным лицом Маша.
— Слушай, — сказал он, опуская глаза к Ксюше, — есть что-то ужасно хочется. Тебе не хочется?
— Да вообще да, — ответила Ксюша, всхлипывая.
— Маш! — крикнул Евламньев, будто звал ее издалека.
— Что такое? — тут же, не выдержав даже самой малой паузы, отворила дверь и ступила в комнату Маша.
Но Ксюша ничего не заметила.
— Нам вот с этой барышней есть хочется, — сказал Евлампьев. — Что насчет этого остальные присутствующие думают?
— Остальные присутствующие? — поняв Евлампьева, с веселостью подыграла ему Маша. И даже переступила перед тахтой с ноги на ногу, будто исполнила какое танцевальное па. — Остальные присутствующие не против и даже, между прочим, подготовились к этому. Как вот только с отсутствующими? Ждать, нет?
— Ну-у! — сказала Ксюша, с радостно-виноватой готовностью подлаживаясь под общий тон.Отсутствующих если ждать, до полночи просидеть можно. Знаете, он, бывает, во сколько с экзаменов возвращается?
— Тогда все. Марш на кухню, — скомандовала Маша.
На кухне, улучив минуту, она торопливо спросила Евлампьева:
— Что она? Случилось что-нибудь?
Никак все это было не передать в одном слове, и Евлампьев только покачал отрицательно головой:
— Нет, ничего. Потом.
По телевизору повторяли новогодний «Голубой огонек». Космонавт с полковничьими погонами на плечах, с поблескивающей желтоватой звездочкой Героя на кителе, энергично улыбаясь, бодро благодарил подсевшего к нему ведущего за поздравление с Новым годом и пожелания и сам желал — и всем, и ведущему, н было видно, с каким облегчением закончил он наконец свое «слово».
— Так а почему же, когда она после выписки у нас жила, ничего с нею такого не было? — В голосе у Маши прозвучало не то чтобы сомнение или неверие, а скорее желанне услышать обо всем этом еще раз, что бы окончательно переварить в себе и оценить. Ведь не было же!
— Ну да, не было, — согласился Евлампьев, глядя в телевизор. На экране заиграл оркестр, на площадку для выступлений быстрым, деловитым шагом вышла певица и запела что-то фанфарное и немелодичное, обдирающее слух, как наждаком. — И естественно, что не было. Только выписалась, ощущение свободы, простора…
— Ну, а что у нее там в школе могло произойти?
— Да ничего, Маша. Ничего.Евлампьев посмотрел на нее и пожал плечами. — Почему обязательно что-то должно произойти было?.. Ничего не произошло. Просто у нее будни начались, обыкновенная ее жизнь, без всякого простора… Пришла в класс, ждала одного — а там все по-иному… полгода в этом возрасте — какой срок, сама понимаешь. У подруг ее, с которыми дружила, другие подруги, она вроде как лишняя. Все танцевать научились, записки друг другу пишут, а она только передает… В общем, полная кругом, бьющая ключом жизнь, а она вроде и в ней, и не в ней, в стороне где-то, на обочине… Как тут себя не почувствуешь обделенной.
— М-да! — сказала Маша. Она приподняла с коленей рубашку Виссариона, на которой зашивала расползшийся шов, наклонила голову и перекусила нитку. Посидела немного молча и показала ему на рубашку:
— Не пойму что-то. Вот третий день здесь… Как Ленка дом ведет? Смотрю, Саня на работу собирается — иголку в руки, давай зашивать. Из шкафа вытащил. Ну-ка давай, говорю. Посмотрела после — ужас: здесь по шву, здесь протерлось, здесь облохматилось… Все три дня иголки из рук не выпускаю. Ну, как это называется?
— Да-а, конечно…— с неопределенностью пробормотал Евлампьев. Что тут, собственно, можно было ответить, кроме как поддакнуть.
Они сидели здесь, у телевизора, вдвоем, — Ксюшу за ужином враз как-то развезло, маялась, болтала головой, ложилась ею на стол и, не допив чая, отправилась спать — слабая она была после этой многомесячной неподвижной жизни, — а Виссарион все еще не вернулся. Помогая Маше убирать после ужина со стола, Евлампьев пересказал ей свой разговор с Ксюшей, и теперь, когда перешли сюда, в комнату, Маша то и дело заставляла его возвращаться к тому разговору, просила восстановить какую-либо фразу буквально слово в слово, уточняла одно, другое, третье…
Певица на экране закончила свое дело, камера переключилась на ведущего, который единственный чувствовал себя во всей этой атмосфере натянутости и неестественности вполне естественно, ведущий, задушевно и подкупающе улыбаясь, подсел к испуганно убирающей глаза от камеры женщине с феерической прической-башней и, представив ее телезрителям, все с этой же задушевной улыбкой стал рассказывать о достигнутых ею в прошедшем году высоких производственных показателях.