Вечерний свет — страница 94 из 115

Ермолай достал из шкафа кожаную куртку, реквизированную им тогда, в Майские, и, взяв за ворот, оглядел. Куртка была вся белесая, местами кожа протерлась чуть не до дыр, кое-где лопнули швы, под мышками разошлись.

— А? — посмотрел он на Жулькина.

Тот с благодушествующей неторопливостью пожал плечами:

— Смотри, дело твое! Старенькая больно.

— Так в чем-то же ходить нужно.

— А на фарт не надеешься?

— На фарт надейся, а сам не плошай.

— Фарт в руки не прибежит, его поймать надо. А поймаешь — что тебе эта кожанка, другую в два счета купишь. — Нет, возьму все-таки, — сказал Ермолай, сворачивая куртку.

Непонятный какой-то у них шел разговор с Жулькнным. С недомолвками, с умолчаниями — весь смысл не в словах, а за ними… Да и слова какие — «фарт», — воровские какие-то…

Ермолай уложил чемодан, уложил портфель, набил всякой мелочью две сетки, выставил все в коридор и вынул из внутреннего кармана пиджака записную книжку. — Папа, запиши телефон, где жить буду. — А, хорошо, хорошо, сейчас… — Евлампьев взял из-за провода над аппаратом домашнюю записную книжку и раскрыл ее на «Е». Сколько же номеров было зачеркнуто-перечеркнуто рядом с именем сына! — Говори, — сказал он.

Ермолай продиктовал телефон и, убирая книжку в карман, пробормотал, не глядя Евлампьеву в глаза:

— Лучше, знаешь, вот по нему звонить, не на работу. Даже так: на работу вообще не надо, а только вот по нему.

— Это почему?

— Ну так, — уклончиво сказал Ермолай.Неважно — почему. Я прошу.

Жулькин в прихожей, заметил Евлампьев, уже одетый, готовый выходить, при словах Ермолая о телефоне ухмыльнулся, перехватил взгляд Евлампьева и тут же согнал ухмылку с лица.

Те, не дававшие Евлампьеву покоя, как они были произнесены, слова о фарте вновь тревожно кольнули его.

— Можно тебя, сын? — позвал он Ермолая.

Они зашли в комнату, Евлампьев накрепко закрыл дверь и отвел Ермолая подальше от нее.

— Скажи, только честно, пожалуйста, — сказал он, глядя Ермолаю в глаза. — Жулькин не уголовник какой-нибудь? Не втянет он тебя в какое-нибудь дело? Втянуться легко, а выбраться потом…

—Да ну, пап!..— Ермолай засмеялся.Ну, не маленький я, ну что ты! Не беспокойся. Никакой он не уголовник, вполне нормальный парень, сколько уж я его знаю!..

Евлампьев молча смотрел на Ермолая, вглядывался в его родное, близкое, дорогое, любимое лицо, пытаясь проникнуть туда, за него, внутрь проникнуть, вглубь, чтобы найти там подтверждение произнесенным словам, — и не в состоянии был сделать это, беспомощен, бессилен.

Но лицо сына, казалось ему, было правдивым.

— Ну смотри! — сказал он. — Смотри!.. Вечером нынче будешь у себя, телефон твой проверить можно?

— Можно, можно, — ответил Ермолай, и в голосе его Евлампьеву почудилось облегчение. — Буду.

Евлампьев постоял у открытой двери, слушая их с Жулькиным затухающие шаги по лестнице, потом внизу взвизгнула пружиной входная дверь, захлопнулась с размаху, и он вернулся в квартиру.

В квартире было пусто и одиноко, и не было сил ничего делать. Он прошел в комнату, сел на диван и какое-то время сидел, сцепив на коленях руки и с тупой бессмысленностью глядя перед собой в пол. Потом он услышал боль в желудке, и она испугала сго, заставнла тут же подняться, пойти на кухню и начать разогревать ужин. Болей в желудке у него не случалось давно, много лет, лет тридцать: щадил сего, осторожничал — вот и было нормально все, откуда она вдруг взялась там?

Но боль прошла, только Евлампьев начал есть, н он успокоился. Видимо, все-таки от голода просто. По телевизору, он вспомнил, должна начаться скоро трансляция международного хоккейного матча, и сходил в комнату, включил телевизор и, ужиная, все прислушивался — не началась ли? Телевизор там, в комнате, бубнил человеческими голосами, взревывал музыкой, н рождалось ощущение, что ты не один в квартире, что ты вообще как бы не в квартире даже, ты подключен посредством телевизора словно бы к самому центру мира, в нем, в этом центре, находишься, и некогда тебе ни о чем другом думать, кроме как о том, что свершается в нем, этом центре…

8

В круглые отверстия почтового ящика было видно лежавшее там письмо. «Наконец-то»,— подумалось Евлампьеву.

Он вытащил из кармана связку забренчавших ключей, отыскал нужный и открыл ящик. Выпертое изнутри напором свернутых втугую газет, письмо вылетело из ящика и, кувыркнувшись в воздухе, шлепнулось на пол. Сами газеты Евлампьев успел прижать рукой, и они не вывалились. Когда-то, в пятидесятых еще годах, почту приносили два раза в день, утром и вечером, после стали приносить только раз, и утреннюю, и вечернюю вместе, видимо, не хватало людей.

Он вынул газеты и нагнулся, поднял письмо. Письмо было от Гали.

Странно, почему-то не ждал от нее ничего, даже и не думал почему-то, что она может написать ему, и когда увидел письмо в ящике, решил, что от Черногрязова.

Давно не приходило писем от Черногрязова. Тогда вот, еще осенью, делали как раз, кажется, ремонт, пришло последнее, он на него ответил, отослал — и все, с тех пор от Черногрязова только лишь та новогодняя телеграмма. Смешно сказать, а привык к его, черногрязовским, письмам. И подосадуешь иногда на ту ахинею, что вдруг начинает нести он, и позлишься даже, а ждешь их тем не менее, радуешься им, получая, — нужны стали.

Маша пришла, видимо, совсем перед ним,в прихожей горел свет, посреди дороги стояла со встопорщенными ручками ее хозяйственная сумка.

— Э-эй, заявилась, гулена?! — кликнул ее Евлампьев, захлопывая за собой дверь.

— Заявилась, заявилась, — Маша уже шла к нему. Вышла, остановилась напротив и подбоченилась. — Хожу вот, гляжу, как тут жил без меня, много ли грязи накопил?..

Евлампьев положил газеты с письмом вверх на полок вешалки и стал раздеваться.

— Что Елена, приехала, как она?

— Приехала, — сказала Маша. — Сувенирчиков вон,— кивнула она на сумку, — привезла всяких. Тарелку керамическую, пиалки… увидишь. Загорела, веселая, улыбается, фотографии привезла. Ксюха ей обрадовалась!

— Еще бы! А ничего… нормально все? — пошевелил Евлампьев в воздухе пальцами, имея в виду тот случай, когда он приезжал к ним и Ксюша обвиняла мать, что та специально уехала к ее выписке.

Маша поняла.

— Нормально. Так на шею ей вешалась, так целовала…

— А… Елена? Веселая, улыбается… а ничего такого не заметно по ней? — Хотя Евлампьев и отверг тогда Машино предположение и ни разу после, за все прошедшие дни, не усомнился в своей правоте, в душе все же осталась словно бы щербина какая-то, выбоина и давала о себе знать время от времени, саднила…

— А чего по ней должно быть заметно такое? — теперь Маша не поняла.

— Ну, то вот…— Евлампьев не чувствовал в себе силы сказать прямо. — Вот о чем мы говорили… помнишь, когда я приезжал, ты предположила еще, что она, может быть… - А! — вспомиила Маша. И пожала плечами. — Да нет, не заметно ничего. А как может заметно быть?

— Ну да, ну да…— сказал Евлампьев. — Нет, я это так, я не думаю… Просто ей действительно отдохнуть нужно было.

— Да наверно, — согласилась Маша. Она предположила тогда, а ну как Елена поехала не одна, он убедил ее, что не может такого быть, едва ли, и она успокоилась, и больше об этом не думала.

— От Гали письмо вот, — достал Евлампьев с полка вешалки обляпанный штемпелями, обтрепавшийся в дороге по краям конверт.

— Ой, ну-ка, ну-ка! — обрадованно проговорила Маша и посмотрела зачем-то конверт на свет. В тех семейных, прежних теперь отношениях их связь с Галей как женщин была более сильной чем кровная, брата с сестрой, и это письмо ощущалось сейчас ею, хотя Галя и послала его на имя Евлампьева, адресованным как бы прежде всего ей.

Они сели на кухне за стол — не сговариваясь, по-обычному друг напротив друга, на обычные свои места, — Маша вскрыла конверт, развернула листки и, надев очки. стала читать.

Галя писала, что как приехала, так и впряглась в няньки: Алешина жена тут же побежала на радио, повесила через плечо специальный такой, в черной кобуре, портативный магнитофон и стала носиться по всей Москве с утра до ночи, беседовать с кем-то, записывать их на пленку, за одну только первую неделю подготовила три репортажа, и один уже передавали по радио, а два других скоро должны. Сам Алеша тоже с утра до ночи все на работе да на работе, она их, можно сказать, и не видит, только все с Аленкой да с Аленкой. Смешно сказать, у Жени, старшей, в новой их квартире, и не побывала еще — некогда, только к Лиде удалось выбраться, уж хотелось посмотреть на ее нового мужа, поглядеть, как они между собой, и Алеша отпустил ее на вечер. Ну, а как они между собой — бог их знает, так-то, внешне, все вроде бы ничего, нормально… Писала о магазинах, по которым приходится вовсю таскаться, потому что раз ходит-гуляет с Аленкой, То как бы сподручно ей получается и по магазинам пройтись; в Москве в магазинах, почему-то ей казалось раньше, когда бывала в гостях, чего-чего только нет, а оказывается — вовсе даже не особо, ненамного богаче, чем у них. Получше, конечно: главное — мясо, не в одном, так в другом магазине постоишь полчаса и купишь два килограмма. Колбасы копченые нет-нет да выбрасывают, сыры есть, и масло всегда. И с молоком полегче, и с кефиром, хотя бывает, что иной раз не хватит с утра, так после за целый день и не купишь уже. Со сметаной, как и в их городе, туговато, мало привозят, творог видела только один раз, а пельмени, которые прежде в Москве продавали на каждом углу, теперь исчезли. Писала Галя и о промтоварных магазинах, о мебельных, в которые ее тоже заносили прогулки, о погоде писала, что в Москве зима нынче, как и у них, суровая, не такие, конечно, морозы, как у них, но порядочные, в общем, о житье-бытье все писала, о том, что делает руками да ногами, и ничего не писала о душе. И только в конце, в двух буквально последних строчках, будто поперек всему письму, по которому, не знай — и не угадать было бы, почему она оказалась в Москве, Галя спрашивала, что там Федор, и, если он не объявлялся, просила Евлампьева съездить к нему и глянуть, как он.