Вечерний свет — страница 97 из 115

— Ну, идемте? — встала с дивана Маша.

— Ага, ага…проговорил Евлампьев, делая ей пальцем знак помолчать.

Они с Хватковым выслушали результаты состоявшихся сегодня хоккейных матчей и, не сговариваясь, поднялись.

Маша на кухне уже разливала им чай.

Она, как обычно, побыла с ними минут десять, не больше, попрощалась с Хватковым и ушла укладываться спать.

Некоторое время, как она ушла, Евлампьев с Хватковым сидели молча. До того, по инерции от увиденного и услышанного по телевизору, говорили о всяких международных делах — об Иране, о Китае, о предстоящей встрече между Брежневым и президентом США Картером для подписания Договора об ограничении стратегических вооружений, — все не могли никак сойти с этой колеи, теперь же, когда Маша ушла, как бы уж сам бог велел перевести стрелку.

— На работу пока никуда не устраивался, не ходил? — спросил Евлампьев.

Хватков хмыкнул:

— Когда? Когда пятнадцать суток сидел?

— Ну мало ли…

— Нет, не ходил. Да и не знаю, куда, по-честному-то говоря, Емельян Аристархыч. В конструкторский снова? Пять лет я как циркуля в руках не держал. Отвык. На производство, в цех куда? В живом деле у меня сейчас больше сноровки. Да вот тоже… — Он оборвал себя, взял чашку, крупно глотая, выпил ее до дна, крякнул и со звяком поставил обратно на блюдце.

— Что — тоже? — напомнил Евлампьев.

— Я налью? — берясь за чайник, спросил Хватков. Он налил себе чая, бухнул в него ложку смородины и стал размешивать. — Об этом вот все и хотел с вами, Емельян Аристархыч, посоветоваться. Как увидел, что не отец я, а дерьмо, только-то от меня проку — деньги в дом таскать, так я и стал подумывать: а не дернуть ли мне обратно?..

Он сделал паузу, и в эту паузу Евлампьев сказал ему:

— А я тебе, помнишь, что говорил тогда? Весной, когда мы вот так же сидели здесь. Я тебе тогда еще говорил; не надо возвращаться, пусть все как есть.

— Помню, Емельян Аристархыч, помню.Хватков, зажавши чашку обеими руками, будто греясь об нее, соглашаясь, покачал головой. И глядел он туда же, в эту зажатую между ладонями чашку. — Дела, Емельян Аристархыч, хочется, дела! — с яростной силой сказал он вдруг хрипло и с размаху ударил чашкой о блюдце, из чашки выплеснулось, горячо облило ему пальцы, он, морщась, тряхнул ими, снова сжал в кулаки и притиснул их к столу. — Дела, чтобы хребет трещал! Понимаете, Емельян Аристархыч? Чтобы навьючено на мне было, я бы шатался аж. Шатался б, а нес! А разве так? Все за меня кто-то продумал, умно не умно — мне даже знать не положено, указано — и делай, шага в сторону не ступи, не бери на себя больше, чем тебе дают. Я не хозяин, я шпунтик-винтик какой-то, в какую сторону хотят — в ту и вертят. Во-о! — стукнул он себя кулаком по голове. — Во, так прямо и чувствую в башке у себя прорезь для отверки. Вставили — и пошли крутить.

— А при чем здесь — возвращаться тебе обратно, не возвращаться? — опережая его следующую фразу, сумел спросить Евлампьев.

— При том, Емельян Аристархыч, что здесь, в цехе где-нибудь, или там, в мехколонне,все одно. Подставляй прорезь — и крутись давай… А для чего крутиться? Ведь я человек, я не из железа, я с душой живой, а душе смысл нужен, идея, нужно, чтоб душа-то дорогу видела, камо грядеши.

— Чего-чего? — переспросил Евлампьев.

— Камо грядеши — куда идешь, по-церковнославянскому.

— А я думал, ослышался. Это откуда ты такое знаешь?

— За темного меня считаете?

— Да нет, Григорий, — Евлампьеву стало неловко. — Просто я удивился…

— Да я тоже так, не всерьез…Хватков взял чашку, отпил из нее, отпил еще и поставил обратно.

— Силы в себе чувствую, Емельян Аристархыч, горы бы своротил. Понимаете? Говорю же — чтобы хребет трещал! Но я знать должен, для чего сворачиваю, раз хребта не жалею. А не знаю — так осторожничаю, может, оно, дело, не стоит того? А личное свое благосостояние улучшать… так плевал я на него, на хрен оно мне, оно моей жене нужно, а мне — на хрен…

Он замолчал, явно теперь выговорившись, вопросительно и требующе глядя на Евлампьева, и Евлампьев не выдержал его вагляда, опустил смятенно глаза и тут увидел спасительно. что еще, оказывается, и не прикоснулся к своей чашке.

Он подвинул ее к себе, помешал в ней, хотя нечего там было размешивать, взял, отпил, почувствовал, что несладко, поставил на блюдце и, положив из стакана, наполненного Машей моченой брусникой, несколько ложек, стал сосредоточенно давить ягоды, прижимая их ложкой к краю.

— Так ты что же, — смог он, заняв себя этой сложной работой, спросить Хваткова, — хочешь, что ли, чтобы я решил: возвращаться тебе туда или нет?

— Вроде того, Емельян Аристархыч,— тут же отозвался Хватков. — Если не вы, то кто же еще?.. Только не из-за сына, все мне теперь ясно с сыном, дерьмо, не отец… не из-за того, что с женой… а из-за меня самого, Емельян Аристархыч. Здесь или там где-то… стоит шило на мыло?

В Евлампьеве, будто подтолкнутый кем из темной глубины, всплыл неожиданно их с Машей, после того, последнего появления Хваткова, утренний разговор. «Он конквистадор, землепроходец» — так, кажется, сказал тогда про Хваткова…

— Тебе, Григорий,отпуская ложку, поднял он на Хваткова глаза, — с Колумбом Америку бы открывать. Или Сибирь с Хабаровым… Дежневым. А то вместе с Халтуриным подкоп под Зимний дворец делать…

— Э, мало ли что «бы»! — перебил его Хватков. — Простите меня, не в обиду, но поговорка-то как?.. «Если бы кабы, во рту бы выросли грибы». Что о «бы» говорить.

— Да-да, прав, конечно, — согласился Евлампьев. — Но я к чему тебе… я ведь не просто так. Это я просто издалека начал. Сибирь с Америкой для себя всегда найти можно. Уверен, знаешь… У меня вот была своя. Когда мы с Хлопчатниковым криволинейную нашу установку делали. Сейчас оглянешься, точно ты сказал: тащили - прямо хребет трещал, а не чувствовали, счастливы были. Правда. Вот если устраивает тебя такое сравнение — вот оно тебе…

— А если бы не Хлопчатников с этой криволинейкой?

— Видишь ли… — Евлампьев снова взял ложечку и снова стал давить ягоды в чашке. Нераздавленных осталось совсем мало, и он гонялся за каждой по всей чашке. — Видишь ли, Григорий, я все-таки другой человек… другой характер, натура… отцом, смею полагать, не таким уж дурным был. Я, наверное, из тех, видишь ли, которые, большого ломтя им не достанется, и на сухой корочке протянут, а ты…

— А я ноги протяну! — скаламбурил Хватков, засмеялся перекатисто и комкасто, вздохнул затем, и блекловатые его, но с явной печатью внутренней воли глаза вновь сделались вопрошающе-требующи. — Выходит по-вашему, Емельян Аристархыч, здесь ли, там ли — все одно: Америку, главное, найти?!

— Так, наверное.— Евлампьев додавил ягоды, попробовал, сладко ли, добавил чуток сахару и стал размешивать.— А сейчас, коли уж ты вернулся, я бы тебе советовал не уезжать. Поживи здесь. Мало ты все-таки здесь пожил. На завод пойди. В цех ли, еще ли куда… А то, может, снова в отдел к Хлопчатникову. У него сейчас большая работа: разливку с прокаткой соединить. Такая Америка… Что отвык — привыкнешь, отстал в чем — наверстаешь, я ведь помню тебя: котелок у тебя варит.

— Да вроде бы,— усмехнулся Хватков. Ему было приятно.

— Я с Хлопчатниковым, нужно если, поговорю о тебе. Напомню. Рекомендую. Со Слуцкером поговорить могу, новый начальник бюро, вместо Канашева. С Вильниковым…

— Поговори-ка ты со мной, гитара семиструнная…— растягивая слоги, произнес Хватков.

Евлампьев невольно улыбнулся про себя. Нет, видимо, к Хлопчатникову для Хваткова не вариант…

— Семиструнная…— повторил Хватков. И сказал: — Спасибо, Емельян Аристархыч… но не надо пока. Пока не надо ничего. Действительно, поживу пока, огляжусь… Огляжусь, да.

Евлампьев отхлебнул из чашки. Вкусно было с брусникой. Не надо бы на ночь напиваться, выпил свою обычную порцию, да удержись теперь, когда налито да такая еше вкуснотень…

— Ты, Григорий, не пропадай, главное, — сказал он. — Позвони, забреди вот так… Не пропадай. Я уж теперь болею за тебя. Все равно что за сына…

И, словно кто его искушал, неудержимо захотелось вдруг рассказать Хваткову об Ермолае — все, что теперь знал о нем, — и еле осилил себя не заговорить об этом, на самой грани устоял, что-то уже и вымолвил, но осекся. Не надо ничего об Ермолае. Пожалеть себя захотелось. С жалостью к себе, конечно, легче жить… Да кисслем делаешься.

— Расскажи-ка, а, парочку анекдотов свеженьких, — повернул он разговор на несерьезное. — Давно никаких не слышал.

— У-у, отличные есть анекдотищи! — обрадованно потер руки Хватков.— Слушайте. Из серии абстрактных. Есть такая серия. Слышали?

— Да вроде.

— Ну вот. Пошел, значит, один в магазин…

Хватков рассказал с десяток анекдотов, выпил еше чашку чая, теперь, как и Евлампьев, с брусникой, глянул на часы — и вскочил:

— Половина первого почти…

Евлампьев проводил Хваткова, закрыл за ним по-ночному, на оба замка, заложил цепочку, разделся, чтобы не будить Машу. на кухне, погасил свет и только после этого пошел в комнату.

Но Маша, оказывается, не спала.

— Ушел, да? — спросила она со своей постели, хотя и так было ясно, что ушел, да.

— А, это ты! — вздрогнул Евлампьев от неожиданности. — Чего не спишь?

— Да не сплю — о Роме все думаю, — сказала Маша. — Пришел он, Григорий, непутевая тоже какая жизнь… легла — и все о Роме думаю.

Странно, и он — об Ермолае, едва удержал вот себя от рассказа о нем Хваткову…

— Что думать, — сказал Евлампьев, ложась. — Думать — чтобы придумать, а мы с тобой что придумаем? Давай спать, не выспимся завтра. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — отозвалась Маша.

Но хотя он и сказал Маше —не думать, самому, помимо всякой воли, думалось — и об Ермолае, и о Хваткове, и никак не мог отогнать от себя этих совершенно, в общем -то бессмысленных, конечно, мыслей.

По небу в окне ползла луна, сначала она была видна в среднюю его шибку, потом переползла в соседнюю верхнюю и стала подбираться к краю рамы, а он все не спал.