Молодые парни из документальной студии приехали снимать фильм о судовождении по сибирским рекам, и бакенщика прикрепили к ним как местного специалиста. Кто-то шепнул ему, что киношников надо слушаться, а то не заплатят денег, и старик это запомнил. На одной из съемок он по всем правилам расставил бакены, зажег ночные огни и сел покурить. Юный оператор, пылавший от обилия идей, нашел, что бакены стоят недостаточно киногенично, и спросил, нельзя ли эти цветные огни-ориентиры разместить на вечерней реке по-другому.
– Почему не можно, можно, – ответил хитрый старик и не моргнув глазом переставил цветные стекла фонарей в точности, как его попросили. Он только умолчал, что теперь сочетание огней стало бессмыслицей, и, следуя этим путеводным звездочкам, пароходы немедленно врезались бы в берег, если бы штурманы еще раньше не сошли с ума.
Бакенщик – это стрелочник речных путей, поэтому во всем обвинили старика. От огорчения он жестоко запил и приехал в районный город – не искать правды, потому что знал, что виноват, а отвести душу жалобой. За неделю он тут очень прижился, понемногу выпивал с новыми знакомыми, потом добавлял с другими, и по утрам у него дрожали руки. Он утверждал, что его трясет некий Аркашка, требующий выпить – и действительно, после первой же утренней рюмки руки переставали дрожать. В фольклоре и в самом деле уже давно существует этот невидимый Аркашка, и старик говорил о нем продуманно и любовно. По его словам выходило, что Аркашка (а иногда Аркадий Иванович) вездесущ, всепроникающ и трясет пьющих без разбора, хоть ты будь министром речного флота. Вечером он запоминает и записывает, а по утрам ходит по должникам, и тут отдай его долю, а иначе будет трясти, и ничем от него не спасешься. Доктора все об Аркашке знают, но его ничем не возьмешь, он в любого входит и выходит, когда вздумает. А как задобрил его утренней рюмкой, он тебя отпускает и идет к другому. А по вечерам он трезвый, потому что работает – пишет, кто что пил и к кому завтра во сколько.
К сожалению, написанные слова не в силах передать красоту убежденного изложения, тем более что сам старик с Аркашкой очень дружил, был с ним запанибрата, никогда ему не отказывал – и уже неделю не мог выбрать время зайти куда-то с жалобой.
Я шел по пустому городу, освещенному холодным ночным солнцем, и заранее знал, что происходит сейчас в гостинице. Журналист мертвой хваткой вцепился в старика, успевшего за бесконечные часы на реке придумать тысячу невероятных историй и собственные версии всех мировых событий. Наверно, сейчас он сидит на своей кровати, касаясь старчески белыми ногами со вздутыми синими венами аккуратно поставленных рядом сапог с висящими на них портянками, и что-нибудь говорит, непрерывно потягивая «Север», который прямо пачкой держал вместе со спичками в кисете из тонкой резины.
А в соседнем номере два инженера (они летели со мной из Москвы) наверняка пьют портвейн – все, что осталось в городке к началу летней навигации, и говорят о женщинах, сортах сигарет и маринованных грибах под холодную водку. Они оба, несмотря на крайнюю молодость, уже интуитивно осознали, что общность людей рождается в совместных деяниях, и за неимением деяний устанавливали эту общность за столом. Оба только что кончили институт и изо всех сил прикидывались мужчинами, стараясь, чтобы каждый забыл, что другому только стыдные двадцать три.
А я шел и с неприязнью к себе думал, как надоело знать все заранее, понимать все, что происходит, и от окружающего мира ничего не ждать, поскольку все уже известно.
У окошка администратора, поставив чемодан под постоянный плакатик «Мест нет», сутулился все тот же блондин, и было в его фигуре что-то, заставившее меня подойти – значит, он приезжий: какого же черта бежать в театр, не устроившись на ночлег!
– Но я специально прилетел, поймите, я не могу не быть сегодня в гостинице, – говорил блондин в окошко безнадежным просящим голосом, обрекающим его на верный неуспех у любых мелких служащих. – Ну, пожалуйста, у вас же наверняка есть места по броне.
– Места по броне называются так, потому что Уже забронированы, – опытно сказала администраторша.
Не успев подумать о ненужности мне этого сраженного служебной логикой унылого блондина, я наклонился к окошку.
– У меня в номере есть диван, – сказал я. – Не ночевать же человеку на улице.
– А вам лучше подняться наверх и прочесть правила распорядка, – готовно ответила администраторша. – На диване не полагается.
– На ночь можно, – сказал я миролюбиво, но твердо. – А завтра я уеду.
По инерции ответив, что нечего за нее распоряжаться, она улыбнулась блондину уже как постояльцу, а не назойливому просителю.
– Спасибо, – растроганно сказал блондин моей спине и через минуту догнал меня на этаже, невнятно произнося какие-то запыхавшиеся слова.
У любого мелкого благородства есть оборотная сторона – самому себе становится приятно; должно быть, большинство добрых дел и совершается из этого побуждения. Я толкнул дверь номера.
Старик босиком сидел у стола и одобрительно молчал, а журналист одетый лежал на кровати и читал тонкий журнал, вслух ругая какого-то автора очень разными словами: «кретин» в этом букете было самым приличным. Увидев нас, он перекрыл густой поток существительных.
– Как провели время? – интеллигентно спросил бакенщик.
Журналист не мог упустить такой возможности.
– Время не проведешь, – радостно сказал он.
Сейчас мне тоже хотелось поговорить.
– А ругать статьи коллег – профессиональное развлечение? – спросил я, снимая пиджак.
Блондин, молча подпиравший шкаф, вдруг бурно и настойчиво вмешался.
– Вы журналист?! – с пафосом спросил он. – Вы сегодня могли бы очень помочь человеку!
Я даже друзьям не всегда могу помочь, – приветливо отозвался журналист, еще не остывший от статьи.
Блондин чуть оторопел и сразу ушел в защиту.
– У много путешествующих много знакомых, но мало друзей, – наставительно произнес он.
– Экспромт или цитата? – лениво, но заинтересованно спросил журналист и приподнялся, опершись на локоть.
Блондин явно заводил знакомство. Он перестал сутулиться и, кажется, стал чуть толще.
– Это Сенека, – высокомерно сказал он. – Слыхали о таком?
– Где уж нам, – податливо отказалась скромная пресса. – Нас времена пожара Рима не волнуют, мы про отвагу на пожаре вчера в Марьиной Роще.
– Нет, серьезно, – обманутый миролюбием его тона, блондин соглашался на ничью. – Вы сейчас чем-нибудь заняты?
– Вырабатываю мировоззрение, – устало сказал журналист и откинулся на подушку. – Друзья говорят, у меня мировоззрения нет. А без него писать – все равно что крутить фильм через объектив из осколков. Вот я и работаю над собой, – он прищурился на блондина и добавил: – в этом направлении.
Вошла горничная с бельем и, как флаг, взметнула над диваном простыню. Журналист повернул голову.
– Томочка, – сказал он ласково, – у вас мировоззрение есть?
Пухлая Томочка, не прекращая взбивать подушку, польщено хмыкнула:
– Что я – кассирша, что ли?
Блондин, вторично сраженный за последние полчаса, посмотрел на журналиста преданными глазами.
– Какие вы все уверенные, – сказал он.
– А не уверен, не догоняй, – победительно сказал тридцатилетний газетный волк.
Я вышел в коридор – полутемный, но с коврами, и сел в продавленное кресло. Странная штука – когда-то приучить и ныне постоянно чувствовать себя в этой жизни сторонним наблюдателем, очевидцем, по необходимости статистом, но никогда не более. А сигарета кончилась, и тлеющий огонь уже раздирал стружки табака у самых пальцев. На этаже перестали хлопать двери, кто-то кинул телефонную трубку, и из соседнего номера прорезался портвейный диалог двух зеленых колосящихся мужчин.
– Я ей прямо заявил – да или нет, а она смеется.
– Приготовишка! – сказал второй. Хоть эти не обманули моих ожиданий.
Когда я вернулся в номер, журналист сидел на кровати, надевая туфли, и был весь внимание. Блондин спешил, глотая куски слов:
– А у многих ведь такое, что они бы с удовольствием отказались…
Он знакомо улыбнулся мне и сказал:
– Я работаю в институте нервной патологии. Если вы не возражаете…
– Нет, нет, – перебил журналист, – никто не возражает.
Что-то напористое появилось в нем мгновенно, безо всякого перехода от иронической отдохновенной расслабленности десять минут назад.
Я пожал плечами, а журналист уже бросил: «Идемте», и блондин, еще раз улыбнувшись мне, покорно вышел следом.
Старик, зараженный их непонятной горячкой, натягивал сапоги и сопел. Я постоял, закурил, невидяще глядя в окно, и не раздеваясь прилег на кровать. Сигарета показалась мне очень вкусной. Надо было всю выкурить ее лежа, подумал я.
С полчаса я пролежал в полусне, думая о проектном бюро, куда мне завтра предстояло вернуться о своих ненужных приятелях, о пожилом сотруднике с нарукавниками – он сидел за соседним столом, и у него была папка переписки с красной карандашной надписью «К ответу!», а то место, где спина теряет свое название, гораздо шире и подвижнее, чем плечи; и о душном коридоре, где все с утра до вечера курили и где дымились, не рождая огня, служебные микрострасти.
– У меня просто никак не доходят руки, – входя, громко говорил журналист, полуобернувшись к идущему сзади блондину, – а надо об этом писать и писать. У меня, знаешь, был странный случай…
Они уже на «ты», машинально отметил я.
– Я выходил из кино с приятелем, ему лет сорок, здоровяк, веселый мужик. И вдруг я подумал: а вот Илюшка завтра умрет, а все останется по-прежнему, я с кем-то другим стану так же разговаривать. Ну, думаю, черт побери, отогнал от себя эту мысль почти силой, а утром позвонили, что Илья ночью умер от разрыва сердца. Ты знаешь, у меня шрам остался, будто я виноват.
– Видите ли… – очень серьезно и медленно сказал блондин.
Он не мог, как этот бродяга-журналист, через час после знакомства перейти на «ты» или сказать «Кури, старик!», подвигая собеседнику его же сигареты.