денег для установления имен и погребения останков.
А им ответили учтиво, что все это – «признано нецелесообразным». Потому что, дескать, есть в таком деянии святом – «неоправданное распыление средств». И тут уж не добавишь ничего.
Еще я вдруг подумал, что наверняка должны быть люди, это хамство воплотившие настолько ярко, что оно просвечивает в каждом слове и поступке.
Между тем уже слегка стемнело, из соседней комнаты журчали звуки телевизора. Пойду-ка посмотрю, подумал я: херня, текущая теперь с экрана, и любые мысли напрочь отгоняет, и пора уже принять к тому же первую вечернюю рюмку.
Однако нет, не суждено мне было отдохнуть. С экрана телевизора текла дискуссия, в которой, всех перебивая, сочный и нахальный клоун Жириновский с пафосом вещал, что следует изгнать из русского языка все иностранные слова, их заменив исконно русскими. А иностранных языков учить не надо вообще, пусть жители планеты сами и быстрей овладевают русским, потому что ему время наступило – стать международным языком. И соскочил на тему, им любимую, – что и весь мир уже пора окучивать и начисто менять. А ему вежливо и вяло возражали несколько интеллигентов, явно ошалевших от категорического брызжущего хамства.
Я обычно радостно смеюсь, когда смотрю и слышу, как талантливо изображает идиота этот яркий шут, умелый и послушный потакатель каждой власти. Но в этот день я не успел еще остыть до некоего привычного расслабленного градуса, и сделалось мне стыдно и досадно. А лекарство от такого состояния известно мне давно. Поэтому, должно быть, рано утром мне привиделся похмельный – и успокоительный донельзя сон.
Я стоял возле стола, за которым сидел Леонид Ефимович Пинский. В памятной до мелочей его квартире около метро «Аэропорт». Я даже во сне прекрасно помнил, что он умер уже много лет назад, но совершенно не был удивлен. Филолог и философ, необъятных знаний человек и бывший лагерник, он одарил меня когда-то своей дружбой. За его спиной все тот же высился заветный шкаф, где аккуратными рядами стояли папки Самиздата – я их регулярно брал читать, за этим я и ездил к Леониду Ефимовичу. Из коротких разговоров между нами (а скорее – монологов Пинского на всякую случившуюся тему) я с собою уносил запоминавшееся ненадолго ощущение печальной трезвости, необходимой, чтобы жить и понимать.
– Игорь, – наставительно сказал мне Пинский, не здороваясь, – вас, кажется, немного занесло. Скорее остудите свой громокипящий кубок. Почему, во-первых, вы все факты для главы о хамстве черпаете только из России?
– Потому что я здесь вырос, Леонид Ефимович, – ответил я покорно, – потому что я все знаю здесь и многое мне здесь понятно. А об Израиле судить я не могу, я даже толком языку не обучился.
– А у вас там нету хамства совершенно? – В голосе его была елейная издевка.
– Ого-го! – ответил я с готовностью. – Но ниже уровень гораздо. Разве что раввины высшего полета заявляют изредка во всеуслышание, что все пришельцы из России – вовсе не евреи, а воры и проститутки.
– Знай наших! – с горделивой нежностью откликнулся старик. Но я не уловил, в чей адрес это было одобрение: раввинов-хамов или нас, воров и проституток. Я смолчал.
– А во-вторых, – заметил Пинский наставительно, – для взгляда с этой точки зрения нужны специалисты. Посмотрите.
И слегка на стуле повернулся, чтобы мне виднее стали полки его шкафа. Там подряд стояли незнакомые мне толстые папки с надписями вдоль по корешкам.
– Читайте вслух, – приказным тоном сказал хозяин кабинета.
– «Экономика хамства», – прочел я первое название и удивленно рассмеялся.
– Читайте дальше и подряд, – распорядился Пинский.
– «Психология хамства», «Педагогика хамства», «Экология хамства», «Юрисдикция хамства», «Хамство как система технологии», – читал я громко и восторженно. – Так дайте хоть одну! – взмолился я.
– А в папках нету ничего. – Пинский снисходительно улыбался. – Эти книги еще только будут написаны. Так что не бегите впереди колонны, вертухаи этого не любят. Я вас не обидел? Будьте, главное, здоровы.
И пожал мне руку, приподнявшись. Крепко, ощутимо пожал руку.
– И еще… – Он чуть помедлил, словно размышляя, стоит ли мне это говорить. – Вы ведь писали книги о науке всякой… Вы подумайте об этом, не зацикливайтесь на России бедной, все и так ее поносят, как умеют…
Я проснулся от печальной мысли, что никто мне не поверит – скажут, что придумал, сочинил, наврал от зависти, что все приятели рассказывают сны, а я свои – не помню никогда. И стало мне заранее обидно. С этой горестной обидой я и умывался, и пил кофе, и раздумывал, кому бы позвонить – похвастаться про дивный сон.
С первой сигаретой сидя, понимал я уже ясно и доподлинно, что ни в какие справочники лезть не стану. Потому что каждому и так понятно, что мы вытворяем с матерью-природой, сотворяя свой технический прогресс. И вовсе ни к чему мне точно приводить те тонны выхлопного газа, что выбрасывают в атмосферу миллионы наших обезумевших автомобилей и немереные стаи самолетов, сколько именно отравы то выкидывают в воздух, то сливают в воду все заводы, фабрики и прочие сооружения технического пыла хомо сапиенс. А радиоактивные отходы? А немыслимые тонны ядов, коими мы травим насекомых? А кошмарные разводы нефти на поверхности морей и океанов? В отчаянных статьях экологов, печальников уничтожаемой природы, эта тема обретает уже звук пророчества: планете скоро надоест наше повсюдное промышленное хамство. Со слепой надменностью цивилизация двуногих подготавливает гибель беззащитного (до времени) пространства, на котором прозябает и блаженствует. (Сегодня эта очевидность столь банальна – хоть переноси ее в главу о пошлости.) Однако же технический прогресс неумолим, и всюду торжествует окрыленный безнаказанностью хамо сапиенс. В науке – если вдуматься – не в меньшей мере. В неуемном любопытстве нашего научного познания есть изрядный привкус наглости, бесцеремонности и дерзости одновременно, это знают (и порою даже признают) те хамо сапиенс, которые влезают слишком глубоко.
Дойдя до хамства в общечеловеческом масштабе, я оцепенел от странной мысли. Почему же тогда слово это существует только в русском языке? Ему давно пора войти во все на свете словари. И гордость за великий и могучий, за правдивый и свободный – обуяла весь мой организм, изрядно истощенный умственным горением. О Господи, одновременно думал я – куда меня заносит? Неужели у меня в роду случались древние пророки с их гневливостью и тягой к обличению? Попей воды и оберни свой взор к себе – неужто тебе мало собственного хамства? Ну-ка вспомни ту историю в театре.
Года три назад меня по случаю очень удачно занесло в Санкт-Петербург: один донельзя симпатичный сумашай поставил пьесу по кускам из моей книги «Штрихи к портрету», и как раз я на премьеру угодил. Мне сразу не понравился спектакль. Особенно – актер, игравший некое подобие меня. Ходил он в пиджаке (я отродясь костюма не носил) и завывал мои стишки, выбрасывая руку – для внушительности текста, надо полагать. И многое мне оказалось там не по душе. И я дня два не забывал про это огорчение. А Тата – настоящая жена! – меня отменным доводом тогда утешила.
– При жизни все-таки поставили, – все время повторяла она мне без никакой уверенности в голосе.
Так вот – о хамстве непростительном. Когда все кончилось, актеры вызвали меня на сцену. Был я в легком обалдении и потому предельно лаконичен.
– Спасибо! – сказал я. – Теперь я понял, каким мудаком я выгляжу, когда читаю свои стихи со сцены.
И сошел обратно в зал. Конечно, это было хамством. Только я, наверно, и действительно так выгляжу, поэтому актеры на меня нисколько не обиделись.
И я на этом бы закончил излагать свои бесцеремонные и дерзостные мысли о двуногом хамо сапиенс, но мне к этой главе ужасно хочется добавить некое существенное приложение.
Раскрепощенный дух
С душевным трепетом пишу я это приложение. С душевным трепетом и умственным недоумением. Уже я года три-четыре с восторгом и не меньшим омерзением читаю все статьи и выступления загадочного господина Жириновского. И к телевизору бегу, все бросив, когда он с экрана говорит, присутствует или дерется. И еще почти уверен я, что я – единственный, кто одолел четыре его книжки (ну, скорей, – брошюры) из той сотни, что им якобы написаны. А прочесть их – очень, очень трудно, ибо это жвачка из неряшливо размолотых газетных текстов. Он их сам кому-то диктовал, скорей всего, ибо витает поверху над каждой строчкой его личностный раскрепощенный дух. У духа этого есть очень специфичный запах, но уже к нему я притерпелся. Для чего себя подверг я этому нелепому пустому истязанию на столь некраткий срок, я объясню чуть ниже. А начальный был порыв, когда мелькнула в Жириновском (разумеется, в моем – опасливом и обостренном восприятии) тень фюрера, который некогда был тоже разве что смешон. (Вот, например, свидетельство авторитетного современника: «Казалось бесспорным, что перед тобой немного помешанный плохой комедиант из третьеразрядного пригородного варьете» – не правда ли, похоже?) Только время было смутное в Германии, и бесноватый истерический крикун стал символом национального возрождения. А время у России – двух обычно видов: смутное и очень смутное.
Чуть позже перестал я опасаться. Этот упитанный и с очевидностью сметливый господин заметно недотягивал до фюрера. К тому же быстро стало очевидно и известно, что к материальным радостям от шелестения финансов очень сильно расположен этот живчик и везунчик. А харизма с алчностью – несовместима. Опасения мои неслышно испарились. Хотя яркая подлянка лозунга «Мы за бедных, мы за русских» – всем униженным и оскорбленным обещала то же самое, что некогда провозглашал предтеча господина Ж., успешно соблазняя немцев.
Интерес мой не ослабевал, поскольку изобильная продукция его речей почти всегда мне приносила фразу или две, в которых было истинное содержание того, что он хотел сказать, но утопил в неудержимом многословии. А эта фраза или две отменно подтверждали новую идею, что явилась у меня про этого незаурядного мыслителя. (Как говорила одна дама: «Умер муж, но у меня в резервуаре был любовник».)