— Так давай его, я за ним и пришел... Зин, — заговорил он вдруг примирительно, — давай по-хорошему. Эта комната тебе останется... Я тебе... хочешь, целый год по тысяче буду отваливать?! Зачем я тебе? Живи, как тебе нравится!
— Я и так живу, как мне нравится! Дай-ка пальто!
Белов встал и снял с вешалки то самое дорогущее пальто с чернобуркой.
— Короче так, Белов, живи, где хочешь и с кем хочешь, а развода я тебе не дам! Не хочу! Считай, что я такая сука! — она стервозно улыбнулась и, застегиваясь, заговорила тише: — А будешь настаивать, все узнают, что ты — стукачок позорный! Пропусти! Ключ под половиком оставь!
Сан Саныч будто ломом по башке получил, он отступил к стене, сел, судорожно соображая, внутри все колотилось — в руках этой твари была его честь. Представил, как она в какой-то компании рассказывает...
С этого дня он стал ждать слухов о себе. Кто-то по пьяни обязательно сказал бы. Игарка — город небольшой.
Весна пятьдесят первого была ранняя, снег начал таять в конце апреля, и небольшую центральную площадь Ермаково вычистили к празднику Первомая, соорудили новую высокую трибуну для начальства. Перед самым праздником устроили общий субботник — пытались убрать мусор, наваленный за зиму. Не везде это удалось, но в центре стало почище, хотя высокие грязные сугробы текли и местами было не пройти. Поменяли репродукторы на столбах. Теперь везде играла музыка и громко, словно из облаков передавались последние новости. Было весело, люди улыбались друг другу, ждали праздника, за ним настоящей весны и ледохода, а там уже и скорого лета. Многие собирались в отпуска на Большую землю. Заключенные, получившие освобождение, но не имеющие денег на самолет (да и билетов продавалось немного — в очередь записывались за три месяца, и вел ее лично начальник аэропорта), в душевном томлении приходили к Енисею. До первых пароходов было еще далеко.
Как-то вечером Шура Белозерцев явился в лазарет сильно избитый. Лег молча, но, неосторожно повернувшись, застонал. Дневальный заглянул к нему и заложил Горчакову, что у Шуры вся морда разбита.
— Где тебя так? — Горчаков повернул Шуру за плечо, тот опять, стиснув зубы, едва слышно застонал. — Давай-ка посмотрю... вставай-вставай! — потребовал Георгий Николаевич.
Зашли в процедурную и тут при сильном свете стало понятно, что Шуру отмолотили профессионально. Горчаков стал щупать голову, осмотрел глаза.
— Подними руки! Чем тебя били?
Шура устало поднял руки, но тут же опустил.
— Руками, налейте лучше сто грамм, Николаич! Меня Иванов отмудохал!
— Кто?! — не поверил Горчаков.
— Он меня уже полгода обламывает написать на вас... Сегодня опять начал политинформацию насчет моей сознательности, я не выдержал, послал его по матушке... ну он и... шлангом каким-то...
Горчаков попытался снять гимнастерку, но Шура покачал головой:
— Не надо, Николаич, там крови нет, синяки одни. Освирепел лейтенант, я такой злобы не видел у людей...
— Что же ты ему сказал? — Горчаков осторожно протирал ссадины.
— Он мне, сука, предлагал пользу Родине принести. Фельдшер Горчаков, мол, враг и на него нужен надежный материал. Я раньше, как дурак, слушал, башкой кивал. Да. Хорошо. Постараюсь. А тут он конкретно прицепился, про Николь спрашивал, какая у вас связь, и все такое, про капитана Белова, с которым вы по реке ходили. Я что-то и не выдержал. Уф-ф-ф! Тут больно! — сморщился Шура. — Когда он опять про Родину запел, я его и спросил: если, мол, напишу на Горчакова, вы его точно посадите? Точно! — отвечает, аж расцвел, гад, глазками своими белыми заморгал. А не скажете ли мне, гражданин старший лейтенант, сколько вам таких Горчаковых надо угробить, чтоб ваша Родина наконец нажралась?! Он весь пятнами пошел, из-за стола вылетел и давай меня квасить, и кулаками, и ногами, сука. Потом шланг этот схватил. Глаза совсем побелели, изо рта слюни... Я руками прикрылся, потом в шкафу плечом стекло выдавил, сержант забежал...
— Надо акт составить! Маша! — позвал Горчаков сестру.
— Не надо, Николаич. Лучше сто грамм!
— У тебя сотрясение мозга, надо написать заявление на побои, я попрошу Богданова подписать. Он не побоится!
— Да что с тобой, Николаич, ничего это не даст! На общие он меня переводит. Это жалко. Прижился я здесь...
На другой день утром, после развода, пришел нарядчик и велел Шуре собираться на трассу. Шура сунул ему и вымолил отложить это дело до завтра. После обхода они с Горчаковым сидели на бревнышках за лазаретом, курили и грелись на солнышке. Птички щебетали, облака тянуло южным ветром. Один глаз у Шуры заплыл совсем, как коровья губа сделался, сам Шура был непривычно молчалив. Потом вздохнул:
— Ухожу вот, много чего у вас спросить хотел, уже и не спрошу, видно. Может, и не увидимся больше...
Он потянул папиросу. Горчаков видел необычное Шурино волнение, не мог его понять.
— Вы никогда в начальники не лезли, а могли! Сейчас в Ермаково командовали бы или в Игарке... — Шура смотрел с каким-то дополнительным интересом.
— А зачем?
— Ну как? Чем у тебя больше в подчинении, тем больше уважения, в ШИЗО просто так не отправят, кормежка другая... У начальства и деньжата имеются!
Горчаков улыбался, разглядывая свои поношенные казенные ботинки. Поднял голову:
— Я на Колыме еще сказал себе, что никогда не буду выживать за счет другого.
— Вот и я про то! Это не по-лагерному! Тут каждый живет за счет другого! А вы не так!
Горчаков задумчиво тянул погасшую папиросу, машинально полез за спичками, прикурил.
— Ну, понятно... а чего ты вдруг?
— Не знаю, уйду от вас, не поговоришь уже, я про этого Иванова тоже думал. У него, как и у вас, ни баб нет хоровода, и ест он просто, мне повар говорил... по лагерю опять же ходит, никого не боится. А чего же он тварь-то такая? Скольким людям жизнь изуродовал... Я не то, что он мне морду разбил, меня и похуже угощали, а вот не пойму, почему он такой, а вы вот такой?
— Ты уж святого из меня не делай, Шура...
— Я не делаю! — Шура отвернулся. — Для такой жизни, какой мы живем, вы, если не святой, то рядом.
Он все-таки очень страдал, что его избили. Ему так понравилась его смелая выходка, когда он спросил Иванова про Родину... успел даже погордиться собой немного, пока старлей поднимался из-за стола. Он помолчал, потрогал заплывший глаз:
— Мне два года осталось, — Шура помолчал тяжело. — Видно, боюсь я в эту режимную бригаду идти... или, не знаю... чем ближе к воле, тем страшнее. Один вы и есть, с кем ни разу не поругался. Нервный я стал, на стенку могу разораться! Не было раньше такого, даже на фронте, уж там-то бывали ситуации, ой-ёй-ёй, а такого не помню. А тут на пустом месте закипаю из-за любой дряни. Ладно, мозги вам затер совсем... Бригада сейчас за Барабанихой новый лагерь усиленного режима строит, брошу вам весточку! Заходите на самовар! — и Шура расплылся разбитым ртом.
43
Была середина мая, навигация приближалась, скоро должны были объявиться боцман и главный механик из Красноярска, опять надо было набирать недостающих в экипаж, а у Белова из рук все валилось. Не мог простейшего решить, даже когда Климов спрашивал, каким цветом красить потолок в радиорубке, долго морщился, не понимая, что от него хотят... Крась, как знаешь. Люди видели, что с их капитаном что-то происходит.
Однажды вечером Померанцев подсел к нему на бревнышко, Сан Саныч покуривать стал чаще, вот и сейчас курил, спиртным от него пахло.
— Чего-то кислый наш капитан? — Николай Михалыч осторожно улыбался, достал махорку. — Извините, если вам неприятно... Покурю с вами?
Белов кивнул. Солнце садилось за протоку и дальше, за Енисей. Снизу ото льда холодило, оба были в валенках и бушлатах. Померанцев прикурил от папиросы Сан Саныча.
— Стукача из меня сделали, Николай Михалыч... — неожиданно для самого себя признался Белов, — и не отпускают... — он говорил тихо, с внутренней горечью произносил вслух то, что тысячу раз говорил про себя. — Да как бы только это...
И он рассказал все неторопливо, припоминал подробности. Померанцев слушал внимательно, не перебивал и ничего не спрашивал.
— Этих ребят подлости специально учат, Сан Саныч, а вы — честный. — Померанцев затушил окурок. — Даже и не думайте, вы не можете быть стукачом.
— Что же, я всегда у них буду числиться? Я все равно ничего не буду делать!
— И не делайте, — Померанцев задумался. — Они, конечно, ребята мстительные... а бывает, что и пронесет. Он вас в картотеку занес, в отчете написал, что завербовал капитана парохода, это не зэка голодного за пачку махорки обработать... Я однажды согласился оперу на нашего бригадира написать...
Белов с удивлением глянул на Померанцева.
— Ну! За булку хлеба! Он обрадовался, послал за буханкой. Давай, пиши, дает бумагу, карандаш и вышел. Я всю буханку и съел, сижу икаю от счастья, он заходит, чего не пишешь, а я в отказ! Не буду, говорю, я подумал, хороший человек наш бригадир. Труженик. Ох, он разозлился, а даже в карцер не посадил, боялся, я расскажу всем, как я его... — Николай Михалыч радостно, широко и беззубо улыбался.
Солнце село, лед по всей реке сделался синеватым. Становилось холодно. В караванке зажгли керосиновые лампы, оттуда доносились прибаутки Климова и запахи жареной корюшки. Белов с удивлением думал о рассказе поммеха.
— Извините, Сан Саныч, вспомнилось. Плюньте на них, живите по своей правде.
В понедельник Сан Саныч сходил в загс. Поставил старичку бутылку, и они вместе сочинили заявление в суд. Сан Саныч как свою семью указал Николь и Клер.
— Имена чудны́е какие, она откуда родом? — спросил старичок, приподняв лохматую бровь.
Белов замялся, что-то удерживало сказать правду.
— Не иностранка, избави бог? — настаивал дед.
— Почему «избави бог»?
— Так... указ Президиума Верховного Совета от 15 февраля 1947 года — браки советских граждан с иностранцами запрещены! Что ты! Сразу — уголовное дело!