— Что хорошего в спирте и табаке? — спросила она задиристо и громко.
Рябчик с характерным шумом поднялся впереди с земли и замелькал между веток. Оба остановились и замерли. Горчаков обернулся. Сзади было тихо. Туман опускался на тропу.
— С медицинской точки зрения — ничего хорошего, наверное, но человек — существо сложное. Вот попал человек в лагерь. Ни за что попал — он отлично это знает про себя, но от него уже ничего не зависит, отказалась жена, дети. Его обобрали урки, избил десятник, ему все время страшно хочется есть. Плохо ли для него покурить? Или выпить? Если он морально надломлен по всем пунктам? А уж обнять живую женщину! Это же все крохи свободы! Пусть хоть в этих нарушениях лагерного режима почувствовать себя личностью. Как его можно винить за это? Многие начинают курить. Неужели вы никогда не пробовали покурить или выпить?
— Не пробовала. И мужчин у меня никогда не было! Человек все-таки разумнее скотины!
— Простите, Фрося, но неужели не хотелось? Никто не нравился, в конце концов?
— Почему же, бывало, что нравились, и хотелось, конечно, я же живой человек. Но я начинала что-то делать и останавливала в себе эти мысли. Они возникают от лени и слабости, от распущенности, от того, что человек позволяет себе на время превратиться в скотину.
— Это все справедливо, наверное, давайте перекурим, извините за каламбур. — Горчаков остановился на болотной гривке и стал снимать рюкзак. — Тут сухо, можно посидеть.
Они прошли уже довольно много. Справа, из-за болота и гребенки леса начало подниматься солнце, туман клубами смещался вдоль обширной топи. Ветерок потянул, и появилась мошка. Фрося тоже сняла рюкзак и присела на корточки.
— Удивляюсь на вас, Фрося, с такими взглядами в лагере не выживают... — Горчаков закурил, опять пересчитал свои папиросы и убрал пачку.
— А что удивляться... — Фрося задумчиво жевала травинку. — Есть Бог, есть честь, есть память родителей. Есть что терять, Георгий Николаевич. Собственно, больше у меня ничего нет.
— Вы когда попали в ссылку?
Фрося посмотрела на Горчакова с интересом, помолчала, соображая.
— В сороковом году. После того как Советский Союз ввел войска к нам в Бессарабию. Я, кстати, была рада, ведь пришли свои, русские, но советская власть сразу себя показала.
— У вас было имение?
— Да, небольшое. Засеивали поля, держали скотину, мама была уже немолодая, и все хозяйство было на мне. Бессарабия до прихода Советов жила очень весело и сыто.
Горчаков внимательно изучал Фросю. Несмотря на лагерь, она выглядела моложе своих лет, особенно красивые глаза. Он пытался представить себе, какой она была там, в Бессарабии, десять лет назад.
— У меня было посеяно несколько полей кукурузы, она созрела, надо убирать. А по новым законам я не имела права нанимать работников. Я пришла к председателю сельсовета, спрашиваю, как быть? Убирай и сдавай государству! Одна я не смогу, надо нанять людей! Не имеешь права! Тогда урожай погибнет! Погибнет — посадим как саботажницу! — Фрося отмахнулась от горчаковского дыма. — Вскоре меня раскулачили, кукурузу убрали колхозники — в колхоз уже, кто победнее, вступили. Председателем назначили русского, пришлого, и по его распоряжению кукурузу сложили в бурты! Я пошла к нему — нельзя ее в бурты, это не картошка — сгниет! Ее сушить надо! А он сидит за барским письменным столом, реквизированные ковры на стенах, самогоночкой от него попахивает... очень собой довольный. Говорит мне — а вам какое дело, гражданочка? Ну и всё — через пару недель от этих буртов пошла страшная вонь. Весь урожай пропал! И началась вся эта дурь — налоги на все назначили! Люди фруктовые деревья рубили, перерезали скот. Страшное было время — собаки ходили с раздутыми от мяса животами.
Она перевязала платочек, расправила гимнастерку под ремнем и стала надевать рюкзак.
— Нам с мамой разрешили взять немного вещей и выгнали из дома. Он, кстати, потом так и стоял пустой. Я отправила мать к родственникам в Румынию, а сама стала батрачить. Народ загоняли в колхоз, еще чего-то хотели от него. Начались репрессии, несогласных забирали, меня не трогали, потому что у меня ничего не было. Кормилась тем, что работала на людей. Виноград обрезала, дрова колола, пахала...
— А почему не уехала в Румынию?
— Из принципа! Я была патриотка России, хотела работать, строить новую жизнь, я думала, что эти вот глупые начальнички, которых к нам прислали, во всем виноваты. Узнают, пришлют других, и все поменяется. Думала, в России все иначе — газеты же советские читала, радио слушала. А потом своими глазами увидела нищету. Не могла поверить — в России крестьяне всегда жили лучше, чем в Бессарабии! Ну а когда попала в сибирскую деревню и посмотрела, что там едят люди... Страшный сон! Многие хуже собак жили! И это все большевики натворили за двадцать лет!
Шли рядом краем болота, уже и устали от дороги, чавкали мелкой болотной жижей. До Турухана оставалось недалеко, ясно было, никто за ними не погонится. Солнце пекло по-летнему, пот тек по лицам, комарики, мошка вились над ними, но это были уже не летние голодные «звери».
— Что в отчете напишете? — спросил Горчаков.
— Удивительно! — обрадованно повернулась к нему Фрося. — Как раз об этом думала. Ведь все признаки инфекционного гепатита налицо, в восемнадцати лагерях обнаружили, и ни в одном не объявили карантин!
Горчаков шел молча.
— Что молчите?
— Начальники не хотят ответственности, Фрося, что тут скажешь... Я в тридцать девятом работал во Владивостоке в тифозном карантине. Там потяжелее было... Дай начальникам полную волю, они всю пересылку, а там были десятки тысяч людей, тракторами бы засыпали. Они серьезно это обсуждали — здоровых вместе с больными. Тиф! С ним трудно! Что вы хотите от этих начальников? Это система, в которой человек ничего не стоит!
Горчаков приостановился, поправил лямки и продолжил:
— Всем лагерным врачам про гепатит все понятно, но в отчете его не должно быть! Этого не хотят не только наши с вами начальники, которые будут составлять отчет по Строительству-503, но и их начальники в Москве. Если в отчетах нет гепатита, то его и нет. А то, что тут люди загибаются, это их не волнует. Между этими начальниками и нами, лагерниками, нет никаких человеческих связей. Они не предполагаются! Поэтому соображения медсестры Сосновской никому не интересны, их проигнорируют и напишут то, что им надо.
— Но я должна написать, и я напишу!
— Напрасный труд!
— Я, кстати, уже написала, что по моим опросам во всех без исключения лагерях в течение всех трех лет строительства заключенные не имеют в рационе свежих овощей. Отсюда у пятидесяти процентов наблюдается сухость кожи и петехии[134], у двадцати процентов лагконтингента есть цинготные проявления, а у пяти процентов цинга ясно выражена. И очень часто именно они инфицированные гепатитом!
— И вы все это хотите изложить?
— Уже изложила!
— Вы, Фрося, очень хороший человек!
— Вы иронизируете, а я просто делаю свою работу! Если бы все поступали так же, эта система не устояла бы! Она основана на лжи, жадности и подлости конкретных людей.
— Вот для них вы и будете писать отчет о кожной сыпи у зэков!
Фрося остановилась.
— Какой же вы отчаявшийся человек, Георгий Николаевич! Глубоко отчаявшийся! Вы ведь в людей совсем не верите!
Горчаков перемялся с ноги на ногу, улыбнулся на прямоту.
— Скажите честно, — настаивала Фрося, — все люди для вас плохие?
— Я давно перестал думать на такие темы, Фрося... Я просто живу. Идемте, вон уже Турухан.
47
Всю неделю, что шли до Туруханска, погода стояла сырая, сыпало мелким дождем, как из самого частого сита, было холодно и мокро не только на палубе, но и в их шкиперской избушке. Все время подтапливали печку. Горчаков по лагерной привычке спать при всяком удобном случае спал много. Столько же давил нары и студент, и только Фрося Сосновская вставала рано, затапливала печь, писала или рисовала за столом у серого слезящегося окошка, варила кашу. Мужики поднимались заспанные, позевывали, ели, курили и снова ложились. При студенте Фрося ничего с Горчаковым не обсуждала. Иногда смотрела на него подолгу и с интересом, а иногда с жалостью. Горчаков спящий был не такой отстраненный, но, наоборот, трогательный и беззащитный. Ей ужасно хотелось погладить его, прижать к себе, как маленького.
В Туруханске выгрузили лабораторию и высадили студента-бактериолога, Фрося должна была сойти вместе с ним, но осталась, сказала, хочет посмотреть Ермаково.
Отчалили в обед, качало прилично, на ближайшем плесе северный ветер поднял крутую жесткую волну, дождь усилился и летел почти горизонтально. Горчаков, вышедший покурить, вернулся в избушку мокрый с охапкой дров:
— Однако прилично давит... катер еле тянет!
— Чайку попейте, Георгий Николаевич! Я оладушков напекла. — Фрося сменила мужской наряд на юбку и темно-синюю кофту.
Горчаков выгрузил поленья у печки, пристроил на теплую плиту подмокшую пачку папирос. Сам прислушивался к тому, что делалось снаружи:
— Похоже, еще добавит...
— Что? — не поняла Фрося.
— Шторм, говорю, приличный.
Будто подтверждая его слова, баржа поднялась на крутую волну, дернулась, горячий чайник поехал к краю плиты. Фрося поймала его, вернула на место, но он поехал в другую сторону, и она поставила его на пол. Горчаков выглянул наружу, капитан пытался перевалить к правому берегу, баржа шла под углом к волне, в дверь заливал дождь. Они закрепили все, что могло упасть. Изба громко скрипела, Фрося не без страха посматривала на стекло, рама окна косилась на глазах, выпрямлялась, потом косилась в другую сторону. Временами казалось, что и пол тоже перекашивается и уходит из-под ног.
Горчаков обошел избушку. Поленницу развалило и часть дров уже унесло к низкому ограждению бортов. Баржа в больших волнах словно уменьшилась в размерах. Катер тянул что было сил, стремясь под защиту берега. Горчаков всматривался вперед. Там было так же плохо, капитан, похоже, не знал, куда податься. Весь плес продувало севером, ни вернуться, ни пристать нигде нельзя было. Катерок впереди, перевалив волну, почти весь исчезал из виду, только трос от него уходил в глубину. Горчаков вернулся в избу. Печка разваливалась, трещины на ее теле расширялись на глазах, Фр