— Спите, рано еще! — Анна задвинула шторку. — В баню его надо, Валя! Если кто-то увидит... Ты что с ним думаешь?
Беглец опять начал кашлять слабо, будто и не кашлял уже, просто остатки жизни выходили.
— Да что тут думать, выхаживай пока! — нахмурился Валентин. — Не выживет он... на собачонку помирающую смотреть тяжело, а тут человек.
Вечером беглец открыл глаза. Мутные, вялые, ничего не видящие глаза умирающего. В бане было темновато, Анна поднесла лампу, мальчишка почти не реагировал на свет. Дала ему ложкой теплого куриного бульона. Он сделал пару глотков и его стало тошнить. Анна губами попробовала лоб. Температура держалась высокой, но он не потел и перестал кашлять. Закутала в ватное одеяло. Валентин вошел:
— Ну что?
— Не знаю, только бы не заразный... — Анна присела рядом с больным.
— В себя-то не приходил?
— Нет. Малиной с медом напоить, да он не пьет почти...
— Обрезанный он... мусульманин, видать, — Валентин наклонился, всматриваясь в лицо больного. — Совсем мальчонка еще...
— А лицом, как худой мужик... и глаза что-то мутные.
— От голода все такие. Может, баню как следует натопить да пропарить?
— Нельзя ему, — Анна заговорила, понизив голос, как будто их кто-то мог услышать. — Найдут его у нас — беда будет. У нас ребятишки...
Валентин молчал, не глядел на жену. Сел с другой стороны беглеца.
— Ангутихинские узнают, обязательно сдадут в милицию! — продолжала шептать Анна.
— Посмотрим... Пусть выживет сначала, что уж ты?
В этот момент больной засипел, будто что-то силился сказать, они присмотрелись к нему, но он лежал все так же полумертво, с закрытыми глазами.
Ночью Валентин лег спать на лавке в предбаннике. Прислушивался, когда беглец проявлял признаки жизни, насильно поил травяным отваром, бульоном.
Утром показалось, что парнишка умер, Валентин потрогал его, постоял хмуро и пошел за Анной. Анна приложилась ухом к груди — больной еще дышал.
На третий день он первый раз вспотел, начал шевелить руками и пальцами и стал пить. К вечеру у него начался сильный жар, Валентин растер его самогонкой, Анна настаивала травы, вспоминала, улыбаясь, свою бабку, та всех лечила.
Первый раз он посмотрел осознанно день на пятый-шестой. Взгляд был все такой же измученный и вялый, но в нем был вопрос. Вскоре, впрочем, вопрос исчез, он снова стал тихо бредить на своем языке. В этот же вечер он съел немного размоченного в молоке хлеба. Анна с Валентином уже привыкли к нему, и мысль о том, что он может умереть, была тяжелой, но по мере того как в беглеце проявлялись новые признаки жизни, Анна все больше и больше тревожилась. Ребятишкам было строго-настрого наказано не ходить к нему и ничего не говорить о нем, они согласно кивали светлыми кудряшками и тут же спрашивали, нельзя ли посмотреть только одним глазком и не всем сразу, а по очереди.
Выручала тяжелая октябрьская непогода, к ним никто не заглядывал. Беглец начал садиться, сам ел ложкой. Однажды вечером Анна не выдержала и зашептала, чтобы не услышали дети:
— Тебе за него двадцать пять лет дадут, Валя!
Валентин подшивал валенок. Молча на нее посмотрел, но тут же отвернулся к работе.
— Что предлагаешь? Оперу его отвезти? — он проколол подошву и вытянул иголку с суровой ниткой. — Сам все время думаю...
— Может, в Туруханск его отвезешь? Там интернат?
— Без документов?
— Скажет, потерял...
— Если я привезу, сразу вычислят, кто он и откуда. Ему за второй побег...
— Почему второй? — не поняла Анна.
— Стрелки говорили, он за побег из ссылки три года получил, значит ему лет шестнадцать... Теперь как рецидивист пойдет! — Валентин поскреб щетину. — Так и не разговаривает с тобой?
Анна покачала головой. И опять зашептала, наклоняясь к мужу:
— Дикий он совсем, сегодня из бани выглядывал, высматривал что-то! Я вошла с тарелкой, он сидит и зверенышем на меня смотрит! За что он нас ненавидит...
Валентин накинул телогрейку, но остановился в дверях:
— Он и есть звереныш... Спасибо большевикам-коммунистам! Мы-то с тобой чем лучше на нашем острове?
— Так нормальные люди не смотрят, Валя! Я его кормлю и боюсь!
— Не бойся, он не урка. Тех я за версту чую! — Валентин почти весело подмигнул жене. — Поговорю с ним завтра.
Утром беглеца в бане не было. Валентин нахмурился, прошелся по хозяйственным пристройкам, вышел к реке — лодки, весла — все было на месте. Вернулся в избу, Анна никуда не выходила, только корову доить. Смотрела тревожно.
Валентин снова пошел в баню, ощупал постель, она была холодная, просмотрел внимательно инструменты в мастерской — ничего не тронуто. Выпустил собак из загородки и стал спускаться к реке. Вскоре на песке обнаружились следы босых ребячьих ног. Они уходили вниз по течению, у первой же протоки, не задумываясь, вошли в воду. Валентин остановился и, чертыхаясь на холод, стал стягивать сапоги, потом штаны. В нагрудный карман рубахи сунул папиросы и спички, завязал ее на пузе, и так — в одной рубахе и трусах шагнул в воду. Как огнем ожгло ледяным холодом, гусиная кожа побежала по телу. Валентин перебрел, тут было чуть выше колена, побежал, согреваясь и соображая, почему мальчишка ушел? И куда идет? Собаки, не очень понимая, что делает хозяин, мокрые, весело скакали рядом.
Вторая протока была глубже и шире, Валентин перешел и ее и побежал вперед, не разбирая уже следов. Следующая протока была глубокая, с сильным течением, на другой ее стороне начинались сплошные пески, еще протоки и песчаные дюны — остров тянулся почти на двадцать километров. Валентин забрался на песчаный бугор и стал всматриваться в серо-желтую даль. Никого не было видно. Он пошел берегом, думая где-то переплыть, но протока была опасна, надо было возвращаться за лодкой. И тут в прибрежных кустах залаяли собаки.
Беглец сидел на куче лесного мусора, намытого рекой, и страшно дрожал. От собак не защищался, они, впрочем, и не наскакивали, на Валентина не посмотрел. Тощие руки обхватили мосластые коленки. Трясло его крепко. Лицо, особенно губы, были серые от холода.
— Ты куда шел? — спросил Валентин, стараясь быть дружелюбным, он тоже замерз.
Беглец молчал, дрожа локтями и всем телом. Отвернулся.
— Я тебя спрашиваю! — надавил было Валентин, даже потянулся взять его рукой, но одумался.
Прошелся, растираясь от холода, нашел берестяную скрутку, нагреб веток, и, встав на корячки, стал разжигать. Подкладывал сучочки и, улыбаясь довольно, благодарил Господа, что тот придумал бересту. Костер задымил-задымил, ветер раздувал огонь, и вскоре хорошо уже затрещало, Валентин притащил сучьев и пару бревешек от берега, навалил сверху. Протянул грязные руки к огню, он здорово замерз. Папиросу подкурил.
Мальчишка все это время сидел одним боком к огню и не шевелился.
— Ты, чай, не на допросе, а я не кум! Как зовут-то?
Мальчишка молчал. То переставал дрожать, то снова колотило.
— Что, обидели тебя? Русские обидели? Ты вообще по-русски умеешь?
У Валентина от тепла костра, от папиросы и от того, что нашел пацана, поднималось настроение. Он затянулся несколько раз подряд, все думая о чем-то:
— Идти тебе некуда. Отсюда одна дорога — в лагерь, там ты и месяца не протянешь... — Валентин поправил костер и покосился на беглеца, тот сидел притихнув. — Умно будешь себя вести — живи до весны, посажу тебя на какое-нибудь судно... или еще чего придумаем. Сейчас — бесполезно! Если так бегать будешь, сам сгинешь и нас всех погубишь. Понимаешь ты меня?
Парнишку звали Азиз. Было ему семнадцать. В сорок четвертом году, когда его родное чеченское село окружили войска, ему было десять лет. Его отец, учитель русского языка, воевал на фронте. Их погрузили все в те же вагоны для скота и повезли в Казахстан. Мама, два брата, младшему было три года, и старый дед, потерявший руку на Первой мировой войне. По пути в вагоне умер от скарлатины младший брат, вскоре после приезда пришла похоронка на отца, а в сорок пятом за побег из фабрично-заводского училища посадили старшего, пятнадцатилетнего Тимура. Через год от него перестали приходить письма. В сорок восьмом мать надорвалась, помогала лошади вытаскивать из грязи груженую телегу. Промучилась неделю и умерла, оставив однорукого деда с пятнадцатилетним Азизом. Работали в совхозе. Дед сторожем, Азиз — рабочим за еду, жили очень голодно.
В пятидесятом за то, что дед служил урядником, то есть сержантом в царской армии, его снова сослали. Теперь уже из Казахстана. Азиз был сослан вместе с ним. Их опять повезли, сначала по железной дороге, потом перегрузили на баржу и отправили вниз по Енисею. Дед в дороге заболел, его сняли с баржи и положили в больницу. Азизу конвой не разрешил остаться, заперли в трюме... на следующую ночь он убежал. Прыгнул в воду, когда баржа проплывала недалеко от берега, и пошел пешком обратно к деду. Через несколько дней его, обессилевшего от голода и зажранного гнусом, сдал в милицию бакенщик. Суд был в Игарке. За побег из ссылки дали три года лагерей. Погрузили на баржу и опять повезли. Теперь уже вверх по Енисею, с зеками. В трюме, под замком и за решетками. Через несколько дней, ночью, улучив момент, он снова прыгнул в воду. По нему стреляли, и эти выстрелы слышал Валентин Романов. Самым невероятным во всей его истории было то, что Азиз не умел плавать.
Все это Азиз мог бы рассказать Валентину, но с некоторых пор он начал ненавидеть русских. И чем дальше, тем ненавидел их сильнее и сильнее. Русские для него были хуже фашистов.
Азиз повернулся и посмотрел в глаза Валентину. Тот спокойно курил:
— Понимаю... не любишь нас... Нас теперь многие не любят. Хохлы, татары, казахи... я среди бурят жил, те после раскулачивания тоже... Люди теперь так. Анна у меня — латышка. Латышей ты тоже не любишь?
Парнишка сидел, напряженно слушая.
— Что же пошел, даже хлеба не взял? И на ноги чего-то надо было придумать... Я первый год в лагере много думал, чтоб убежать. У тебя-то есть кто? Или один? Как зовут-то тебя?