— несовершеннолетних в возрасте до 18 лет; мужчин старше 55 лет и женщин старше 50 лет, а также осужденных, страдающих тяжелым неизлечимым недугом.
Наполовину сокращались сроки наказания осужденным на срок свыше 5 лет.
Все следственные дела, находящиеся в производстве, и дела, не рассмотренные судами по указанным пунктам, прекращались.
Снималась судимость и поражение в избирательных правах с граждан, ранее судимых и отбывших наказание или досрочно освобожденных от наказания на основании настоящего Указа.
Амнистия не применялась к лицам, осужденным на срок более 5 лет за контрреволюционные преступления, крупные хищения социалистической собственности, бандитизм и умышленное убийство.
Под Указом стояла подпись председателя Президиума ВС СССР К. Ворошилова.
Тут и последнему дураку стало ясно, что это совсем не подарок к знаменательному событию. Государство криво-косо, с оговорками, но признавало, что советское правосудие и справедливость имели между собой мало общего.
По Указу из лагерей выходили около восьмисот тысяч заключенных, еще четыреста тысяч, подготовленных судами к лагерям, не попадали туда. Всего около миллиона двухсот тысяч живых людей. Население лагерей СССР сокращалось почти наполовину.
Народ в ермаковских лагерях и по трассе не верил своему счастью. Но надо было еще дождаться освобождения. Счастье отдавало тревогой.
Для лагерного руководства сложилась непростая ситуация. Стройка остановлена и должна была быть законсервирована, как это надо делать, мало кто понимал, никаких инструкций на эту тему не было. Заключенные же, наизусть знавшие Указ об амнистии, совсем отказывались работать и требовали законной свободы.
Горчаков стал чаще бывать у своих. В тот день он самовольно вышел из лагеря. Без вызова и наряда на работу, показал старый маршрутный лист в окошечко вахты, и его пропустили, не глядя. Вахтеры его хорошо знали. Он дошел до поселка, теперь важно было не нарваться на патруль, их, правда, тоже стало заметно меньше на улицах.
— Георгий Николаевич! — услышал он бодрый и радостный окрик в спину.
Распахнув немаленькие объятья, к нему шел боевой полковник Кошкин. В гражданском пиджаке и офицерской, набекрень, фуражке на голове.
— Дорогой вы мой! А я смотрю, кто-то знакомый канает! — он тепло обнял Горчакова. — Идите с нами по пятьдесят грамм. Мне сегодня сорок лет! Идемте, идемте! — и он потащил Горчакова к калитке.
В доме жил кто-то из начальства. Они вошли на красивое крыльцо, разулись в светлой прихожей, в большой комнате за богато накрытым столом одиноко сидел майор Клигман.
— Вы знакомы? Яков Семенович!
Горчаков кивнул, в начале строительства они с Клигманом жили в одном бараке. Клигман, привстав, протянул руку. Время было обеденное, но и майор, и особенно Кошкин уже хорошо выпили. Горчаков вообще никогда не видел майора выпивающим и не знал, что они такие приятели с Кошкиным.
— Штрафную! Спирт, коньяк или «Горный дубняк»[155]? — Кошкин орлом парил над столом.
Горчаков засомневался, ему еще надо было добраться до Аси.
— Вас что, уже амнистировали, Василий Степанович? — спросил с недоверием.
— Нет, но наш праздник не за горами, Георгий Николаевич, увидите, — он, не дожидаясь решения Горчакова, налил ему, что подвернулось под руку. — Давайте, я с вами! Скажите мне что-нибудь. Мне сорок лет и пятого марта 1953 года небеса сделали мне такой подарок! За Сталина мы с Яков Семенычем уже пили, скажите что-то...
— Тогда за отмену пункта семь[156]!
— Отменят! Увидите! — Кошкин уверенно опрокинул стакан. — За свободу!
Горчаков пригубил и поставил стакан.
— Чего не пьете, Георгий Николаевич?! Яков Семеныч — наш человек! Мы с ним почти родственники! Не смотрите на его форму... представляете, у человека нет гражданского костюма!
— В Москве есть! — не согласился расслабленно улыбающийся Яков Семенович.
— У нас тут принципиальный спор... Я вас в окно увидел и вышел, а до того мы остро разговаривали... — Кошкин поднял указательный палец вверх и направил его на майора. — Яков Семеныч считает, что сталинская тактика «выжженной земли» имела в начале войны, в сорок первом году чуть ли не решающее значение! А я считаю, что это было преступление, а не тактика! Сталин с 22 июня две недели молчал! Войска бегут так, что пятки сверкают, а он всю власть загреб, всех перестрелял и молчит! Потом очнулся! «Братья и сестры!»[157] Очнулся и потребовал от народа — ни килограмма зерна, ни литра горючего не оставлять фашистам! Не можете увезти — уничтожить! И это — тактика?! А если бы ее выполнили?! Почти полстраны — семьдесят миллионов человек остались под фашистами! Как бы они выжили без того зерна, если все продовольствие должно было быть «безусловно уничтожено»?! — полковник оглядел своих слушателей. — За то, что люди остались без защиты, надо было расстрелять нашего главного стратега! А ему ничего! Он войну выиграл!
Кошкин в волнении прошелся по комнате. Высокий, крепкий, стройный. Полковник был породистый.
— Я понимаю, вам, снабженцу, килограммы зерна и литры горючего много чего говорят...
— Не передергивайте, Василий Степанович, я совсем другое сказал! — нахмурился Клигман.
— Возможно, возможно, извините тогда... — Кошкин стал снова разливать по стаканам. — Вы чего не пьете, Георгий Николаевич? Первый раз вижу зэка-трезвенника!
— На патруль можно нарваться...
— Пейте, нету сейчас никаких патрулей. Я вчера надел гражданку и фраернулся по поселку. В магазин зашел, продуктов вот накупил, — он кивнул на стол. — Все хорошо будет. Я со дня на день жду самых решительных указов. Куда им без «пятьдесят восьмой»? С урками страну не построишь! — Он поднял стакан с коньяком. — Политбюро, освободившись от Сталина, взяли курс на искоренение его достижений! Самая широкая и гуманная амнистия! — он выразительно посмотрел на Горчакова. — Уверяю вас, и «пятьдесят восьмую» освободят, вчистую, со снятием судимостей! Еще и извинятся!
— Фантазер вы, Василий Степанович! — улыбался Клигман.
— Ничуть! — взмахнул руками Кошкин. Горчаков вспоминал их туруханскую экспедицию и такие же разговоры у костра. — Первого апреля снизили цены на десять процентов! Это очень много в масштабах государства! Они начали думать о людях! Третьего апреля объявили о закрытии дела врачей — людей выпустили из тюрем! Четвертого апреля — приказ министра внутренних дел СССР Лаврентия Палыча Берии «О запрещении применения к арестованным каких-либо мер принуждения и физического воздействия»! А?!! Нашу магистраль, еще кучу никому не нужных строек закрыли! Это все народные деньги! И я вам скажу, почему это происходит. Потому что он их всех за яйца держал! Они тряслись рядом с ним, выполняли все его мудацкие распоряжения! Я знаю, что говорю! И все фронтовики это знают — такие иногда приказы приходили из Ставки! Приказы бессмысленно сдохнуть! И выполняли! Надо как-то освобождаться от такой цепкой любви, Яков Семеныч!
— Да не лепите вы мне его, Василий Степанович! — совсем недовольно попросил Клигман.
— Хорошо, извините, это я вообще... не про вас, ей-богу! Ненавижу! Он бзднет — все улыбаются! Обосрется — в ладоши бьют! Гений! Гений! Когда же в нас холоп-то сдохнет?! Я и про себя тоже... — Кошкин замолчал, насупившись. Потом заговорил спокойнее. — Без Гуталина все по-другому пойдет! Люди наконец за дело возьмутся! Даже тут у нас уже весной пахнет! Сталина в газетах и по радио не стало! Вы заметили?!
Уличная дверь заскрипела, и в клубах холодного воздуха в комнату втиснулся денщик Клигмана, заключенный первого лагеря Микола Лазарчук. Невысокий, крепкий, как наковальня, на плече Микола легко держал тяжелый мешок.
— Погодите! — остановил разговор Клигман. — Микола, что ты опять принес?
— Та то мука, Яков Семенович!
— Зачем?
— Та бабы в магазине начали хватать, говорят, больше завозу не будэ, я и взял вам трошки, — Микола покосился на мешок. — Шо? Опять... я могу и взад унести, Яков Семенович, як скажете! Но женщины мешками берут...
— Неси обратно! — приказал Клигман.
— Може, у Насти запытаемо?
— Неси в магазин!
У Клигмана, как и почти у всего начальства, были заключенный-денщик и такая же повариха. Работали они у него давно, души в нем не чаяли, но теперь оба освобождались.
— Это все Настя. Хочет на десять лет меня запасти. — Клигман вернулся на свое место. — Вам борща разогреть, Георгий Николаевич? Настоящий украинский борщ! С пампушками!
Кошкин лег покемарить в соседней комнате. Горчаков ел борщ и слушал историю Николая Мишарина, который жил в этой самой квартире вместе с Клигманом.
— Опустился, опустился и вот теперь совсем опустился человек, — рассказывал Яков Семенович неторопливо и с жалостью. — Очень талантливый был, мечтатель, рисовал прекрасно. Вон мой портрет висит. — Он кивнул на стену. — И обычных работяг рисовал, а потом... я его предупреждал! Большая зарплата, которую некуда девать, и власть! А он мальчишка! Выпивать стал с офицерами, ему льстило... всякие у них развлечения водились. Женщины здесь, сами знаете... от меня потом переехал и каждый день стал выпивать.
— Я видел его недавно.
— Когда? — удивился чему-то Клигман.
— В феврале.
— А-а... Арестован он. За связи с лагерницами. Стукнула одна Маруся, приревновала, что ли... У него было много Марусь, она всех и назвала и рассказала про групповушки, про бани. Суда ждет. — Он помолчал. — Много не дадут, но жизнь испортят... С красным дипломом МАРХИ закончил...
Яков Семеныч замолчал, обдумывая собственные слова.
— У Кошкина правда день рождения? — спросил Горчаков.
— Да, второй день гуляет. Верит в свою скорую свободу, за штурвал рвется... И ребятишек еще хочет парочку. Свеженьких... Он в Норильск переводится, в проектное бюро.