я... Они, конечно, мальчишки, иногда цепляются, но больше Сева проявляет характер.
Что у тебя со зрением, и не нужны ли тебе новые очки? Я познакомилась с одной прекрасной женщиной-офтальмологом. (У нее та же беда, что и у меня! Что и у нас с тобой! Муж такой же, как и ты...) Она может помочь с хорошими очками. Бесплатно.
Я все это писала тебе и в прошлом письме от 10 июля, но ты его мог не получить... Я же ничего не знаю, скоро осень, а я опять отвечаю на твое письмо от ноября прошлого года. Это так все трудно — почему от тебя ничего нет? Ты можешь быть на полевых работах, куда не доходят письма, или тебя лишили переписки... В совсем плохое я не верю. Я точно знаю, что ты жив.
Но может быть и такое, что ты выполняешь свое желание прекратить нашу переписку. (Я в это не верю. Ты можешь отменить свои письма, но как отменишь мои? Не будешь их читать?)
Все время думаю об этом и все время путаюсь: ведь может быть и самое простое — письма опять потерялись или где-то застряли. В 1938-м, когда тебя переводили с Колымы в Норильск, писем не было полгода, а потом под Новый год я получила сразу три. Такое счастье было. Я их перечитываю. Ты тогда был очень бодрый, заканчивал “Описание Норильского промышленного района”. Тебе так хотелось работать, что я ревновала, как дура, а ты тогда очень много сделал! Если бы я не была трусихой, я бы приехала к тебе, и мы были бы вместе. Хотя бы те три норильских года».
Горчаков перестал читать. Цензор явно не смотрел письма. Норильск, Колыма — все это обязательно вымарывалось как «разглашение государственной тайны». Ася так и не научилась ловчить и почти не помнила о цензорах, а они иногда выбрасывали письма, где было много «лишнего».
«Я по-прежнему пишу долго, растягиваю письмо на целую неделю. Получается очень хорошее время — ты как будто рядом, мы что-то обсуждаем, вопрос наш сложный, который никак не решить быстро, поэтому у нас с тобой целая неделя, или даже больше, и мы каждый вечер садимся и разговариваем. Сейчас все спят, и я наконец сижу под лампой, которую отгородила газетами. И вот... так странно, сижу в маленьком круге света, улыбаюсь, как идиотка, и мне нечего тебе сказать. То есть я все время так с тобой разговариваю, а сказать нечего.
На самом деле есть главная мысль, а скорее мечта — чрезвычайно глупая, но она во мне болезненно жива все эти годы: мне хочется вернуть ту новогоднюю ночь, когда за тобой пришли. Оказаться в том времени всего на пятнадцать или даже на пять минут раньше тех людей и убежать! Без ничего, неодетыми выскочить на улицу и исчезнуть. Зная, как все потом сложится, мы, конечно, что-то придумали бы, уехали, исчезли, жили бы где-нибудь тихо и просто растили наших детей...
Я накапала тут. Прости. Я становлюсь слезомойкой, наверное старею.
Перечитала и подумала, что писала идиотка. Сумбур и бессвязность... просто бред. Может, я и правда уже идиотка? Такое может быть, когда пишешь в пустоту! Я ничего про тебя не знаю, а у меня двое детей и свекровь, которым я должна рассказывать о тебе!
В твоем последнем (если не было других?!) письме ты просишь или даже велишь не писать тебе. Гера, зачем ты это придумал? У меня никого нет ближе тебя. Даже если тебя не станет, я не перестану любить тебя. И не думай, что это ненормально, я знаю немало женщин, которые ждут.
Пожалуйста... не надо так со мной! В конце концов, как мне жить — это мой вопрос! Я сейчас и реву, и злюсь на тебя! Больше злюсь, а реву от бессилия! Так не надо — это очень нечестно!»
Горчаков не дочитал и полез в карман за папиросой, но увидел, что во рту торчит погасшая, потянулся к костру за угольком. Белозерцев с чулком-накомарником на голове, как привидение, возник из леса. В руках — котелок с водой и несколько рыжеголовых подосиновиков. Положил возле костра и тоже достал недокурок махорки. Разгреб перед собой тучу вьющейся мошки.
— Как там на воле? — Шура подкурил и прилег с другой стороны костра.
Горчаков глядел в огонь, пожал плечами. Во внутреннем кармане лежали еще два письма.
— Так и не отвечаете? — Шура знал про эти письма и категорически был на стороне Аси.
Горчаков молчал.
— А я радуюсь, когда письмо. В прошлый раз мои пацаны рисунки нарисовали цветными карандашами... для меня. Я как письмо получу — давай сразу дни считать!
— Что я ей отвечу? Чтобы ждала? — Горчаков сидел все в той же позе, будто сам с собой разговаривал.
Шура понимающе качал головой, пошевеливал палкой в костре. Он лез не в свое дело, да и сказать было нечего, но ему ужас как жалко было Асю.
— Я когда про вашу жену думаю, она мне кажется такой... знаете... — Шура задрал голову к небу. — Всем бы таких, короче, да где их взять!
— Она всю жизнь меня ждет. В тринадцать лет влюбилась... — заговорил Горчаков спокойно, как о чем-то обыденном. — Всегда была смелая до безрассудства и крепкая... очень крепкая. Лучше жены для бродяги-геолога не придумать было...
Откуда-то из леса донесся далекий лай собаки, оба повернулись в ту сторону, прислушались, Горчаков снова опустил взгляд под ноги, на обгоревшую от костра траву. Улыбнулся неожиданно и продолжил так же спокойно:
— Середина октября была. Я только вернулся с Анабарского щита, это сразу за плато Путорана, недалеко отсюда — дичайшее место, геологически очень интересное. Мы большие исследования там намечали. Вернулся в Ленинград, а на другой день Ася ночным поездом из Москвы приехала — все тогда сошлось, и работа удачная, и Ася. Даже пообещал ее в ближайшую экспедицию взять. Мы тогда щедро жили: выпускницу консерватории — поварихой!
— Убежала из дома?
— Убежала.
— И свадьбу без родителей гуляли?
— Ну какая свадьба? В мой обеденный перерыв расписались. 17 октября 1936 года. Вышли из загса на Васильевском острове. Небо чистое, денек тихий, листочек не шелохнется, и Нева гладко блестит под солнцем. Я обнял ее и говорю: «Вот так бы всю жизнь! Возвращаться, зная, что ты здесь, ждешь меня! Как накаркал!»
Шура застыл с горькой миной на лице.
— А она наоборот — веселая была: «Я только что вышла замуж за доктора геолого-минералогических наук! Пойдем, ты опоздаешь на работу! Такие люди очень ценны для нашей Родины!» Взяла меня за руку и потянула в институт.
Горчаков замолчал, его лицо мало что выражало. Мошки ползали и ползали, по лбу, щекам, очкам, в бровях путались... Он посмотрел на пустую уже папиросу и бросил в костер.
— Мы прожили с ней два с половиной месяца.
Опять где-то далеко послышалась собака. Шура встревоженно поднял голову.
— Это не овчарка, на лайку похоже, — успокоил Горчаков. — В прошлом году, после суда уже, сижу в Игарской пересылке, и даже бывалые урки с уважением смотрят — мужик двенадцать отмотал, а ему еще четвертак подвесили. И стало мне очень ясно — не выбраться мне отсюда никогда! Написал Асе письмо...
Горчаков взял котелок, аккуратно отпил через край, подумал о чем-то, еще глоток сделал.
— У нас на Колыме один человек был, Смирнов Саша, он, когда ему так же вот довесили, написал жене, чтобы не ждала, чтобы отказалась и выходила замуж — у них было трое детей. И все! Все ее письма, не читая, вложит в конверт и обратно! Жизнь подтвердила, что он был прав.
— Она отказалась?
— Про нее не знаю, а он замерз в первую же зиму, их везли... ну замерз, короче.
— Это понятно.
— Дело даже не в этом... Как можно обрекать человека на двадцатилетнее ожидание? Это как в тюрьму его посадить! Ей сейчас тридцать семь... у нее еще может быть жизнь.
Замолчали. Ветер шумел в вершине кедра. Горчаков начал подниматься.
— И чаю не вскипятили, — Шура выплеснул воду в потухший костер, завязал вещмешок. — Дегтем не помажетесь?
Горчаков покачал головой и двинулся по тропе. Солнце садилось впереди, золотило легкие тучки над лесом. Они спустились в низину, казенные ботинки зачавкали по болотцу, и вскоре впереди зашумела таежная речка. Горчаков остановился, посмотрел на часы:
— А что, Шура Степаныч, тормознем тут. Хариус наверняка есть!
— Сегодня прибыть должны... Не хватились бы искать.
— Скажем, заблудились. У костра поночуем! — Горчаков улыбнулся и свернул с тропы. — Ты рыбачить будешь?
— Нет, я тут, на хозяйстве... — Шура озадаченно следил за Горчаковым. — Точно отговоримся, Николаич?! Пропуска не изымут? А то бы и к ужину успели!
Горчаков не ответил, он уже доставал леску с мушками из нагрудного кармана. Вскоре он ушел. Белозерцев сходил к тропе, откуда они свернули, постоял послушал — не слышно ли где лагеря или каких-нибудь работ. На фронте он так же слушал фашистов. Тут свои, но страшнее... Вокруг было тихо, птички переговаривались да теплый ветерок пробегал вершинами речного ольховника. Шура суеверно перекрестился трижды и стал собирать сучья для костра.
Через час, солнце как раз село за деревья, из кустов выбрался Горчаков. В руках тяжелый кукан[47] хариусов. Посмеиваясь довольно, уселся на бревнышко, притащенное Белозерцевым к костру, и полез за куревом:
— Осенью хариус из ручьев в речку скатывается... Полный омут набилось!
— Вы, Георгий Николаич, с этой рыбалкой как дите становитесь!
— Ну что, уху? — Горчаков стряс рыбу с кукана.
— Так ни картошки, ни лука...
— Зато рыбы полный котел. В тайге картошка редко бывает... — Георгий Николаевич чистил хариуса маленьким самодельным ножичком.
— Давайте я почищу?
— Ничего, я сам. Водички зачерпни.
— Я еще подумал: зачем вы котелок с собой прячете? Не стремно? — Шура повесил воду над огнем.
Горчаков дочистил рыбу, выполоскал в холодной тихо струящейся воде. Улыбаясь чему-то, присел к костру. Наверху еще разливались остатки заката, но в лесу уже стемнело, костер запылал ярче. Мошка с темнотой ушла, только комары дружно пели над ухом. Шура обмахивался веткой.
— Вы, Георгий Николаич, от леса другим человеком делаетесь. Когда про жену рассказывали — прямо старик, ничего вам не интересно... А сейчас как живой воды попили... Чего вы улыбаетесь?