брали или вы не из таких?
Горчаков молчал, смотрел в пол. Этот лейтенант мог придумывать, что ему нравилось, з/к Горчакову с его сроком терять было нечего. Кроме того, Георгий Николаевич знал Иванова, лейтенант любил такие беседы:
— Что, надоело за колючкой? Рыбки половить захотелось? А отдать Родине то, что вы ей должны?! — в голосе лейтенанта зазвучало железо, он и сам сейчас верил в то, что говорил.
А Горчаков вдруг увидел, что у Иванова есть усы. Редкие, светлые, как и брови, они совсем ему не шли. Сам же подумал: умный ты, лейтенант — про рыбалку все правильно вычислил, но, вообще говоря, мудак... Горчаков его не боялся. Иванов это видел, и это его бесило.
Лейтенант Иванов был из бедной рабочей семьи. В 1934 году его отца, работавшего грузчиком, как сознательного комсомольца взяли в охрану тюрьмы, и в доме он стал считаться чекистом. Через какое-то время отец начал «работать» в расстрельной команде, им дали маленькую, но отдельную квартиру. Отец рос в званиях, стал старшиной, получил должность заместителя коменданта и был награжден орденом и именным оружием. Маленький Володька очень им гордился и твердо решил идти в чекисты.
В 1937-м отец стал крепко попивать, уезжал в долгие командировки, несколько раз лежал в психушке. В начале 1938-го его расстреляли. Семье было объявлено, что отец геройски погиб при выполнении ответственного задания партии. Иванов-младший, может, и усомнился бы, ему уже было тринадцать лет, и родителя он видел в основном пьяным, но отца посмертно наградили орденом, а им дали большую пенсию по потере кормильца. Орден шестикласснику Иванову-младшему вручали при всей школе.
Он перестал ругаться матом и стал учиться на одни четверки и пятерки. Это было непросто, мать была не помощницей, он оставался после уроков, не спал ночами, но троек у него больше не было никогда. К окончанию школы у него был первый спортивный разряд по лыжам и спортивному ориентированию. Он понял, что человек может многое.
В 1943-м он подал документы на трехмесячные курсы НКВД, но его не пустила анкета. Он поступил на годичные курсы офицеров связи, которые закончил без единой четверки. Вместо фронта его, как отличника, общественника и спортсмена, отправили в Саратовскую школу пограничной и внутренней охраны НКВД. И ее он окончил на «отлично».
Война к тому времени закончилась, и молодого лейтенанта распределили в Главное управление по охране объектов особой государственной важности. Иванов не был карьеристом, он их ненавидел. Он попросился в самые суровые условия и так оказался в Заполярье.
Про отца он все выяснил еще во время учебы. Нашел его товарищей по работе в комендатуре. Он понял, что его отец был редким человеком, настоящим героем, взявшимся выполнять самую тяжелую работу. Единственным, что Иванов-младший не мог простить отцу, были пьянство и малограмотность. Это он исправлял своей жизнью.
Он видел свою миссию в том, чтобы давать окружающим его людям пример совершенного человека. Ему неважно, кто это был — сослуживцы или зэки. Тренированный, всегда трезвый, много читающий и всегда вежливый... или почти всегда вежливый... Беда была в том, что временами презрение и ненависть во взгляде делали его похожим на маньяка-убийцу. Он сам это знал про себя.
Лейтенант мстил Горчакову. Еще весной, когда людей в Ермаково было совсем мало, Иванов несколько раз заходил в медпункт, садился поговорить, но фельдшер по многолетней привычке «включал дурака» с особистом: так точно, гражданин начальник, не знаю, гражданин начальник... Что еще должен был делать старый зэк, если к нему вдруг явился кум с беседой? Иванову же был интересен этот доктор наук, работавший с самим генералом Перегудовым, который теперь был заместителем Берии. Досье у Горчакова было — зачитаешься. Но Горчаков делал скучное лицо — Гоголя читал в школе и не помнил, Гегеля не читал совсем, а о прежней работе своей ничего интересного рассказать не мог. Иванов понял, что ему отказывают в общении. Терпеть такое от зэка было непросто.
Теперь же, когда Иванов стал начальником особого отдела горчаковского лагеря — самого большого лагеря в Ермаково, он мог делать с ним все, что угодно. Но лейтенант не нарушал закон, он был честный офицер — он как раз и служил здесь, чтобы закон не нарушали.
Лейтенант внимательно, с легким презрением смотрел на Горчакова:
— Понятно, куда ты вчера рвался! Тут и доктором наук не надо быть... Спирт пили?!
— Нет, вот же он, нераспечатанный.
— Ну-ка дыхни! Сержант! — позвал Иванов через дверь. — Понюхай его!
Сержант вошел и с любопытством, внимательно принюхался:
— Кажись, не пахнет, товарищ лейтенант.
— Кажись? Или не пахнет?! — лейтенанта смотрел с нескрываемой досадой.
Сержант понюхал старательнее прежнего.
— Не-е, не пахнет, куревом пахнет!
Иванов кивнул сержанту, чтоб вышел. Помолчал, постукивая карандашом по столу, свои начищенные сапоги осмотрел, высохшую болотную жижу на них... Он встал сегодня ни свет ни заря, сделал марш-бросок по ночной тайге с бойцами и собакой, но не успел. Лейтенант все равно был доволен — он еще вчера вечером вычислил этого «умника», жаль не застал его у костра.
— Так что же, гражданин Горчаков, не хотим на Родину работать? Сначала геологом не захотел, а теперь и фельдшером...
Горчаков молчал, наклонив голову. Не о себе думал — Шуре могли и срок добавить...
— Десять суток штрафного изолятора! Обоим! Без вывода!
— Гражданин начальник, санитар тут не виноват, я же вел!
Иванов как будто не слышал, дописал что-то в бумагу, расписался и встал:
— Вызовите надзирателя, сержант. Вещмешки в лазарет, под замок! — Иванов, не глядя на задержанных, вышел за зону.
Сержант сам повел штрафников. Он оказался веселым, хвастливо рассказывал дорогой про свой скорый дембель. Про девчонок с гладкими коленками и домашнее сало с картошкой, которое он будет есть целую неделю, не вставая из-за стола! И запивать горилкой!
Штрафной изолятор находился внутри зоны, на краю ее, под вышкой с часовым. Он был обнесен колючкой и еще высоким сплошным забором. На входе стоял часовой. Железная дверь в само здание тоже была на запоре, их рассмотрели в глазок и впустили.
Веселый сержант, подмигнув Горчакову, определил их в одну камеру и ушел. Надзирателям сказал, что так велел лейтенант. Их еще раз обыскали, изъяли курево и ремни. У Горчакова в нагрудном кармане нащупали и забрали леску с крючком.
Внутри изолятор еще пах свежей побелкой. Камера не маленькая, нары от стены до стены. Небольшое окно почти под потолком забрано решеткой. В соседней камере кто-то кашлял время от времени. Шура обошел камеру, ощупал все:
— Ничего, не сырая... жить можно... пол деревянный. Мужики рассказывали, зимой на бетонном полу ночевали. Я первый раз в ШИЗО[52].
Горчаков пристроился в угол на нары и закрыл глаза. Шура присел рядом:
— Значит, он нас по следам вычислил. Вот сука, делать нечего! Сейчас еще придет проверит, власть показать.
— Не придет, — покачал головой Горчаков.
— Почему?
— Не опустится до нас.
— А чего он тогда среди ночи за нами подорвал? Может, стрельнуть хотел? Им за это звездочки вешают!
— Это может быть, — согласился Горчаков.
— Терпеть не могу его рожу — ни рыба ни мясо, у нас в батальоне был один такой же слизняк, все раненых немцев добивал... — Шура снова прошелся по камере, мел на стене мазнул. — Плохо, что без вывода на работу, на объекте подхарчились бы.
В двери загремел ключ, вошел надзиратель-ефрейтор размером со шкаф, всю дверь собой закрыл. Арестанты встали. Ефрейтор посмотрел на них вполне безразлично, губы у него были масляные, сало жрал, определил Шура, ефрейтор рыгнул, подтверждая.
— Днем лежать запрещено! Увижу — уберем нары, на полу спать будете! Скоро обход, пойдет замначальника по режиму, зверь-мужчина — стоять вытянуться, в глаза не смотреть, отвечать четко, просьб и предложений нет! У вас — десять суток строгого. Без вывода...
— Да это мы знаем, гражданин... — Шура не успел договорить, ефрейтор легко двинул его ладонью в лоб, Шура, не ждавший такого, отлетел, ударился боком о лавку и скорчился от боли.
— Встань смирно! — надзиратель почти не изменил благодушного голоса. — Я тебя, урка, ни о чем не спрашивал! Пайка — четыреста грамм, баланда — один раз в день, в обед, за любое нарушение — раз в три дня! Без курева, без прогулок, без писем и так далее. Будете права качать, — он в упор рассмотрел Горчакова, — заберу одежду и переведу в другую камеру, там сами друг друга задушите! — Ефрейтор отчего-то повеселел и возвысил голос. — Все понятно?
И вышел, согнувшись в дверях. Шура встал, задрал гимнастерку, рассматривая ушибленный бок, хмыкнул, вспоминая, как получил в лоб, потом сел смирно. Горчаков опять сидя привалился к стене и закрыл глаза. Шура долго и напряженно молчал, но вдруг тряхнул головой, будто удивляясь чему-то. Кулаки сжал и процедил сквозь зубы:
— Если бы люди думали друг о друге хотя бы маленько, все было бы по-другому!
Горчаков улыбнулся и, открыв глаза, с интересом посмотрел на сокамерника.
— Точно говорю! Чего вы улыбаетесь? Про этого коня? У нас в Игарке один бригадир был, так у того с добрый скворечник кулачок имелся! — Шура встал, все думая о чем-то напряженно, прошелся до двери, прищурился на Горчакова, играя желваками: — Мне сегодня ночью — у костра да на свободе — опять снилось, как одни ребята с веселыми погонами НКВД старшину разведки Шуру Белозерцева на семь годков определили. Это какая ж тогда случилась несправедливость, Георгий Николаич! А если бы они обо мне подумали? Ведь они решали — отпустить меня или в лагерь затолкать! До конца войны двадцать дней оставалось! Работал бы я сейчас токарем-универсалом шестого разряда! А жена моя, Вера Григорьевна, не мыкала бы горя, не гнулась на трех работах, а была бы счастливая женщина...
Белозерцев недовольно посмотрел на Горчакова, сел и отвернулся, нервно давя челюсти. Потом снова повернулся и заговорил спокойнее: