Вечная мерзлота — страница 42 из 189

— Что в штабе говорят, скоро нас в деревянный барак переведут? Мы инфекционных должны отдельно держать. С лета обещают...

Он помолчал и, неожиданно осмелев, брякнул:

— Я к тебе за пропуском пришел — не сделаешь разовый на сегодня? Часа на два-три. К обеду вернусь...

— Зачем тебе?

— Товарища проведать... санитаром у нас работал... — Шура сам слышал собственное вранье, отвернулся, опустил руку и почесал ватные штаны внутри валенка.

— Бабешку завел? Хорошо подмахивает? — ехидно оживился земляк. — В женской общаге живет... Люська или Оксана?

— Сделаешь пропуск? — перебил Шура, Полю называть не хотелось.

— А ты со своим фельдшером переговоришь?

Белозерцев сосредоточенно думал. Не было ничего особенного в просьбе земляка, с кем угодно другим он его свел бы за этот пропуск, но... Горчаков был в сознании Шуры человеком особым, Женьку к нему нельзя было допускать.

— Шприц-другой смогу увести, больше не выйдет...

— Это не интересно, вы же все время получаете.

— С Горчаковым не выйдет, он и большим ворам отказывает, не станет говорить... — Шура сказал это и по внимательным глазам Женьки понял, что воры его и подсылают к Горчакову.

— Святого из себя строит?!

— Да нечего ему и строить, вторую ночь возле Балакина сидит... Был бы гондон, не сидел бы!

— Что, он живой еще, капитан?

— Пока живой, глаз, видно, удалять будут. Сделаешь пропуск-то?

— Не знаю, — Женька посмотрел внимательно и неожиданно спросил: — Ты в самоохрану[68] не хочешь?

Шурка не сразу понял. Потом понял и глаза прищурил не очень вежливо, даже чай отставил подальше.

— Чего ты? Жить за зоной будешь, и баба твоя под рукой всегда... Вояк с небольшими сроками берут, сейчас согласишься — целых полгода скидки! На вышке стоять — не кайлом махать!

— На вышку, значит, меня определяешь, землячок? Как падлу последнюю? — у Шуры глаз задергался, он забыл, зачем пришел.

— Да брось ты! Сам вот сижу думаю, все не в зоне пухнуть! С оружием, на вышке! Почти воля!

— И что же ты, в таких же, как ты, мужиков стрелять станешь?

— Не хочешь — не стреляй!

— А если кто к бабе полезет под проволокой? На сладкое свидание?

— У каждого своя доля... Сейчас при лазарете кантуешься, а если на общие пошлют?

— Вот эт-то землячок у меня! — Шура поднялся и стал шарить по карманам бушлата, лицо перекосилось от негодования. — Мне и сказать-то нечего... Старшину разведки в вертухая обрядил! Да я об эту самоохрану даже ноги не вытру!

Он так волновался, что не сразу достал колбасу, дернул в сердцах, разломил пополам, один кусок упал на пол. Он подобрал и положил их на край тумбочки перед Женей.

— Тебе, друг, только колбасой за это платят или деньгами тоже?! — он хотел сказать что-то совсем обидное, но удержался и, нахлобучив шапку, быстро шагнул за дверь.

Выскочил в темень морозной улицы, заспешил, стал надевать варежки, руки тряслись от злости, от несделанного дела, одна варежка на снег упала. Он поднял. Остановился. Дохнул морозным паром, страшно злясь на самого себя — пошел за должком да за пропуском, возвращается, как кот помойный. Как Манька с мыльного завода! Записка Полины вспомнилась, аккуратная такая записочка...

Развернулся к земляку. Челюсти стиснуты, глаза зло прищурены. Женька спокойно одевался.

— Так, значит, должки возвращаешь? Дай пропуск!

— Ты, Шура, идиот, видно, на всю голову! Иди отсюда! — земеля стоял безбоязненно, спокойно застегивал блатной тулупчик.

— Ну-ну! — Белозерцев обескураженно поскрипел зубами, потискал кулаки в карманах и вышел.

По дороге успокоился. Сам себя кругом виноватым почувствовал — пошел по бабьему делу, Горчакова втянул, как последний мудак... С земляком поссорился — была рука в штабе, теперь нет. Потом вспомнил про самоохрану и крепко, в несколько этажей выматерился — хер с ним, с этим земляком! Не выгорало повидаться с Полей. Он ухмыльнулся кривовато и горестно, представляя ее милое улыбающееся лицо и разные округлости под белым халатом.

— Звала меня Поля, да я не на воле! Эх-эх! — врезал Шура себе по ляжкам и бегом припустился в санчасть.

Горчаков сидел с книгой и со скальпелем в руках. Рассматривал рисунок устройства глаза, прослеживая скальпелем какие-то сосуды. Поднял на Шуру сосредоточенный взгляд:

— Шура, собери все для перелома. С крыши кто-то упал. Вместе пойдем.

— Куда же, Георгий Николаич? — не верил своим ушам Шура.

— В поселке, у Дома культуры...

Уже через час Горчаков с Белозерцевым, миновав вахту, шагали по улице Ермаково. Остановились, пропуская припозднившуюся бригаду. В густых сумерках полярной ночи заиндевевшая от мороза, припорошенная снежком колонна, казалось, была составлена из призраков — серые ватные штаны и бушлаты, серые казенные маски от мороза на лицах. И валенки были серыми и громко скрипели окаменевшим от мороза стеклянным сумеречным снегом.

Шел уже десятый час, до первых признаков зари, рассеивающей ночной мрак, было еще часа полтора. Шура все не решался спросить, только хмурился и прятал лицо под маской. Лицо Георгия Николаевича тоже было скрыто, только брови и ресницы побелели от дыхания.

— Полина Строева у нас работала осенью, — освобождая рот от маски, заговорил, собрав все свое мужество, Белозерцев. Глаз у него трусливо и лихорадочно горел. — Помнит меня. Письмецо написала! — Он переложил чемоданчик с медикаментами в другую руку и похлопал себя по карману.

— Что? — скосил на него глаза Горчаков.

— Сбегать бы мне на часок, да как вот, думаю... Она пишет, мол, сохнет по мне, забыть не может... — Шура и сам начинал верить своим словам. — В двух шагах живет! — ткнул чемоданчиком в проулок.

Горчаков продолжал идти молча, только головой кивнул. И Шура вдруг, как-то разом успокоился. Кивок этот Горчаковский означал: не суетись, Шура, ради бабы не стоит, а будет возможность — сходишь! И Шуре надежно стало от этих правильных слов Николаича, будто отец родной приласкал и не осудил, а поддержал.

Водовоз, по-бабьи перевязанный толстым платком, даже глаз не было видно, шел им навстречу рядом с санями и подхлестывал бедную лошадь. Полозья на таком морозе не скользили по снегу, а скрипели-орали на всю ивановскую — проще было по песку волочь, прикинул Шура. Деревянная пятидесятиведерная бочка косила сани на один бок — льда на ней наросло больше, чем внутри было воды. И прорезь наверху бочки, и лошадь были прикрыты попонами. Морда же и мохнатый круп животного густо белели от куржака.

Подошли к объекту — длинному брусовому зданию, в котором ни печей еще не стояло, не прорезаны были двери и окна, а над половиной здания только начали крышу. С этих-то стропил и упал пожилой сухощавый работяга и умудрился сломать лучевые кости на обеих руках. Вся небольшая бригада по такому случаю собралась у раскаленной до алого сияния печки-бочки. Горчаков осторожно ощупал опухшие переломы и открыл чемоданчик — достал временные шины.

— Иди сходи, если недолго... — негромко сказал Шуре. — Если что, скажешь, я послал за обезболивающим.

Шура благодарно сверкнул глазами в темноте и направился к выходу, но вдруг вернулся:

— Вы тут без меня...

— Иди-иди, я небыстро... К часу надо в лазарете быть.

Внутри барака было глаз коли, слабый свет шел только из дальнего конца, над которым не было крыши. Холодно было, почти как на улице. Горчакова с упавшим устроили возле буржуйки. Посматривали на работу фельдшера, переговаривались. Кто-то жалел немолодого мужика, кто-то прикидывал, сколько тот будет на шконке припухать-отдыхать и не прицепится ли особист, не объявит ли саморубом[69]. Бригада вся была из бытовиков с одним охранником, который ходил с ними не первый уже раз и хорошо всех знал. В нарушение инструкции он сидел тут же, среди мужиков, на заботливо подставленном пеньке, в распахнутом тулупе и с автоматом на коленях — тоже грелся. И хотя кто-то из бригады в ласковый момент мог у него и махорочки стрельнуть, совсем рядом со стрелком никого не было. Не ближе двух-трех метров — привычка, которую заключенные навсегда усвоили в первые же дни неволи.

Двухсотлитровая буржуйка, жрущая по кубометру дров за смену, затихала, бока ее из алых потемнели до рубиновых, в помещение возвращался мороз.

— Подбрось, кто там? — стрелок внимательно глядел, как Горчаков бинтует руку.

Бригадники негромко заспорили меж собой, стрелок поднял на них голову. Дрова — обрезки строительных досок и бруса, собранные с утра по объекту, кончились, бригадники косились на штабель новенького бруса. Стрелок понял их, усмехнулся и, расстегиваясь на ходу, пошел по малой нужде в дальний конец барака. Один брус в три ножовки тут же распилили на чурбаки и, наколов, запихали в печку.

Горчаков не торопился, опытной рукой щупал сломанные кости, наматывал расползающийся стиранный бинт. Тоже закуривал, поглядывая на огонь, гудящий в печке. Он наблюдал отношения работяг и охранника и шкурой старого лагерника ощущал, что жизнь на строительстве наладилась. Как будто все, и работяги, и охранники, договорились меж собой против малоумной и бесчувственной государственной машины. Неразбериха и нервы первых месяцев улеглись, и наступили странные, но всем понятные и почти справедливые отношения несвободных людей. Всем было одинаково плохо. Горчаков рассматривал бригадников и вернувшегося к печке охранника — одни лица, одни и те же крепкие рабочие плечи и руки. Только и разницы, что один в тулупе, а другие в бушлатах. Любой из них мог влезть в этот тулуп и повесить на плечо автомат. А стрелка легко могли нарядить в серые ватные одежды.

Шура мелкой нервной перебежкой летел к зазнобе, и побежал бы, да не хотел привлекать к себе внимания. В голове мешалось все подряд — что будет говорить, если нарвется на патруль, что скажет Поле. Хотелось что-нибудь повеселей: здравствуй, Поля, вот и я! Позвала, и я явился! Как жил