Горчаков тоже должен был вернуться в Игарку, в пересыльный лагерь. Дорога лежала через Ермаково, мимо его лазарета.
Машина была открытая, зимник плохой и до Ермаково добирались еще полдня, мерзли, как собаки. Горчаков всю дорогу соображал, как увидеться с кем-то из врачебного начальства. Лучше всего с Богдановым, который обязательно оставил бы. Права ходить по Ермаково у Горчакова не было — поселок не был вписан в командировку. Помог Гринберг, как руководитель повел «заболевшего» подчиненного в поселковую больницу. Георгий Николаевич не был здесь два с половиной месяца — за это время к главному корпусу небольшое крыло пристроили.
Ни Богданова, ни заведующего не было, сестра сказала, что Богданов час назад уехал. Горчаков с Гринбергом сели в приемном покое, Георгий Николаевич судорожно соображал, как поступить, но никого знакомых, кто мог помочь, не было. Какая-то очень симпатичная и незнакомая девушка прошла в халате врача. Они проводили ее взглядом... Идти к себе в зону, в лазарет первого лагеря, куда он и стремился и который был совсем рядом, было нельзя — не было пропуска, да и никакого смысла. С его документами его должны были вернуть в пересыльный лагерь. И никак иначе.
Но на множество инструкций Главного управления гигантским лагерным хозяйством страны существовало и множество исключений. Хирург Богданов всегда имел пустой спецнаряд, подписанный начальником Строительства полковником Барановым. Достаточно было просто вписать туда имя заключенного, и он поступал в распоряжение хирурга. Дело з/к Горчакова мог исправить почти любой начальник — просто оставить его у себя, а потом затребовать с пересылки его личное дело.
В приемную влетел конвойный Богданова сержант Кувакин. Пробежал было к кабинету хирургов, но, увидев Горчакова, остановился.
— Георгий Николаевич, здравия желаю! Виталий Григорьевич недавно опять про вас вспоминал! Вы вернулись, что ему сказать?
— Петя, здравствуй! — Горчаков себе не верил, заволновался от неожиданной подмоги. — А где Виталий Григорьевич?
— Мы в Игарку вылетаем на операцию, за нами самолет прислали.
— Передай Виталию Григорьевичу, что я числюсь на пересылке в Игарке, пытаюсь вернуться сюда, но куда отправят — не знаю.
— Так может, вы с нами? — Петя строго посмотрел на Гринберга: — Вы — расконвоированный?
Через три дня Горчаков вернулся в Ермаково, и его снова определили в лазарет первого лагеря. Не старшим, а просто фельдшером. Из прежнего народа был только Шура Белозерцев да ночной санитар, молчаливый здоровяк-азербайджанец Ибрагимов. Вечером, после отбоя они сидели с Шурой, и Шура удивлялся перемене, которая произошла с Горчаковым: тот сам с настроением вспоминал о поездке, о пурге и рыбалках, расспросил про Риту. Шура в свою очередь рассказывал новости — Иванов заходил пару раз, интересовался, нет ли вестей из Норильска. Без Горчакова сменились два начальника санчасти. Последний был пожилой дядька, сельский фельдшер, с бытовой статьей.
— Неплохой, спокойный мужик, Николаич, но где-то его урки капитально напугали, я сначала посмеивался про себя, а потом жалко стало. Все он ждал, что к нему за марафетом придут, ночью один в вашей комнате не ложился, среди больных спал. У него полгода сроку оставалось, может поэтому. Так и отпросился в обычные санитары куда-то.
Горчаков лежал и слушал санчасть. Отвык от кашля, хрипов и неожиданно среди тревожной тишины возникающей, злобной болезненной ругани. После вольной тайги надо было снова привыкать к звукам и запахам лазарета. Полтора месяца на Турухане что-то изменили в нем. Невольно вспоминал долгие разговоры в прокуренном балке под завыванье ветра и шум сосен. Наивного и честного Леню, боевого полковника со смешной фамилией, воронежского гимназиста Гусева, опустившегося до первобытного состояния.
Всех их, таких разных, объединяло стремление к свободе, они по-разному ее понимали, разного от нее хотели, но это и есть свобода, когда люди могут быть разными и им никто в этом не мешает.
Леня рвался к свободе общественной, к свободе мысли, к возможности говорить на площадях и шагать к светлому будущему — он был самым большим коммунистом во всей компании. Кошкину достаточно его неба, веселых друзей и красавицы-жены. Он скоро освободится. А я? — Горчаков незаконно пристраивал себя со своим безнадежным сроком к этой легкомысленной компании. Я уже зэк навсегда? Он пытался представить какую-то свою свободу, и ему не было скучно от этой мысли, как это бывало раньше. Как будто душа отдохнула, напиталась таежной силы и теперь смотрела на все веселее. Даже в его положении старого зэка были плюсы — он не боялся ареста, как Леня или Гусев, или нового срока, как полковник.
Разговоры, однако, были слишком откровенные. Горчаков понимал, что никто из их экспедиции сам не побежит сдавать, здесь Кошкин был прав, но если припрут... Тут вариантов не было — если умело припрут, сдать мог любой. У всех есть слабые места, даже у полковника авиации.
Горчаков лежал, улыбался в темноте и благодарил Бога, что снова оказался в своем лазарете. Это было громадное везение. Не объяснить никому было. Конечно, Норильск, работа в поле очень манили, но он чувствовал, что поступил правильно.
Шура, счастливый, храпел рядом, за тонкой дощатой перегородкой, Георгий Николаевич подумал, что в этом тоже есть радость. В лагере товарищей не бывает, спят рядом, едят вместе — вот и все. Они с Шурой год уже ели вместе.
Даже про Асю подумал, про ее письмо, которое он еще не читал. Ему вдруг ясно показалось, что и ее жизнь тоже как-нибудь да сложится. Он выдержал не писать ей и выдержит еще, и она примет, а возможно, уже и приняла это. Сколько можно жить и все время помнить, что где-то у нее есть муж, которого она должна ждать. Кому должна?
В марте начались оттепели, их сменяли крепкие ночные морозы, а потом и просто возвращалась зима, выстуживала, пуржила, заметала поселок. Мелкие избушки и полуземлянки были давно завалены по печные трубы, возле которых грелись собаки. Но люди уже начали ждать весны. Солнце все чаще припекало, и даже старики нет-нет выползали погреться на завалинке, у теплой стенки, обшитой черным рубероидом.
Начальство со всеми многочисленными службами и барахлом перебиралось из Игарки в Ермаково. Переехал театр и на доме культуры появились красиво нарисованные афиши, возле которых всегда толпился народ. Проектировщиков поселили в первом лагере, и временами к Горчакову наведывался неунывающий Кошкин. В зоне полковник уже не был таким правдорубом.
Весна наседала, в конце апреля потекло так, что ермаковский бугор оттаял, а лед на Енисее почернел, будто собирался тронуться, и люди, обманутые несвоевременным теплом, поглядывали на небо, высматривая перелетные стаи. Небо было чистое, до птиц еще было далеко.
Первого мая случилась в лазарете у Горчакова крепкая поножовщина. Одного больного убили в драке, двое оказались с серьезными ранениями, а Шура Белозерцев, принявший участие на одной из сторон, получил доской от нар и сам оказался на койке с замотанной башкой. Иванов устроил полный шмон лазарета, с выводом всех больных на улицу. Нашлось немало ножичков, пара серьезных заточек и, что самое неприятное, целая упаковка веронала за фанерной обшивкой в комнатке фельдшера. Горчаков к тому времени снова стал старшим фельдшером. Иванов обещал отдать его под суд, но почему-то выписал только трое суток ШИЗО, и сам отвел, и определил в узкую камеру с ледяной стеной и полом. На следующий день пришел проверить. Не разговаривал, но смотрел снисходительно, будто ночные заморозки до минус двадцати зависели тоже от него. Иванов не был подлецом, он был служака. Несчастный человек, зачем-то обманывающий самого себя.
Настоящее тепло пришло после первого июня. Стоял полярный день, и солнце старалось в три смены, двадцать четыре часа грело окоченевшую землю. Текли огромные и грязные зимние сугробы, таяли в лед наезженные дороги, зимний мусор полез на глаза изо всех углов поселка, с бугра в Енисей шумно устремились грязные ручьи. По вечерам у реки было, как в гигантском мерзлотнике. Огромный ледяной панцирь Енисея дышал холодом, набух и изготовился в дальнюю дорогу. Люди вечерами ходили смотреть на сочные весенние закаты, что разрисовывали небо в тихом и торжественном ожидании ледохода, весны и птиц.
Утром была подвижка, невидимая могучая и страшная сила двинула Енисей, лед покрылся трещинами, пополз медленно, полез на берега, но, пройдя метров двести, огромная ледяная река снова замерла. Все встало и даже промерзло, ребятишки бесстрашно скакали по торосам далеко от берега. Только через три дня, к вечеру, откуда-то сверху пришла новая, еще более мощная сила, и тяжелая масса белой истрескавшейся реки тихо потекла в берегах. Где-то замирала, кружилась туго, прозрачными, неправдоподобно толстыми кубами льда наползала друг на друга и лезла на берег. Вода начала быстро подниматься.
29
Март в Москве стоял сырой и ветреный, то и дело шел мокрый снег. Коля ходил в школу в зеленых резиновых сапожках Натальи Алексеевны. Сапожки были на женском каблучке и маловаты, но больше надеть было нечего, и Коля молча страдал.
Ася варила суп. Картошка, лук пережаренный, два сырых яйца влила, помешивая, в кипящую воду. В кастрюльке сразу стало не пусто и похоже на лапшу — яйца сварились длинными светлыми нитями. Попробовала на соль и понесла в комнату.
Наталья Алексеевна позвала из-за своей шторы:
— Я написала письмо Георгию Николаевичу, будь любезна, отправь ему, пожалуйста, — свекровь говорила строго и сухо.
Ася не понимала, к чему эта строгость относится — к тому, что нет конверта, утром они об этом говорили, или к Гере. Она привычно вежливо изучала лицо свекрови. Раньше Ася отговаривалась тем, что в этом месяце уже отправляла письмо, а Гера не может получать больше одного в месяц, но теперь промолчала. Смотрела на свекровь, а сама думала о письме Шуры Белозерцева, которое получила почти месяц назад. Она часто о нем думала, но все не могла решить, о чем попросить