Вечная мерзлота — страница 72 из 189

Сан Саныч его не слышал. Поднял упрямо голову:

— Я пойду и потребую, встану на общем партийном собрании и при всех потребую честного разбирательства!

Горчаков все смотрел в огонь, только мелко, как будто несогласно качал головой.

— Если вы встанете на общем собрании, вас посадят.

— Давайте выпьем, — Сан Саныч решительно достал фляжку из воды.

— Давайте... Я знал одного енисейского капитана. Он сильно постарше был, но вы с ним похожи чем-то. Мы работали санитарами на Красноярской пересылке...

— Санитарами? — удивился Сан Саныч, наливая в кружки. — Как его звали?

— Николай Александрович Саламатин.

— Да, я знаю, он из старых капитанов, заслуженный, а что с ним случилось?

— Он погиб очень нелепо, новичок был в лагере. Он, кстати, уже на этапе, на пересылке был, а приговора своего не знал. Его зарезали урки, хотели снять форменный китель, а он не дал.

— И вы не заступились?

— Меня не было рядом... но... не знаю, заступился ли бы. Может быть, надо было отдать...

— А что, надо все им отдавать?! — Белов смотрел напряженно, забыв о выпивке.

— По обстановке, в лагере нельзя быть наивным. Саламатин не верил, что его посадят, надеялся на письмо, которое написал в Комитет партийного контроля. По-настоящему честный и светлый был человек.

Выпили, закусывали, Сан Саныч тут же налил еще по полкружки. Было два часа ночи, и все уже хорошо стало видно. И сонную реку, и крутоватый, глинистый противоположный берег со сползшим после половодья куском обрыва с зеленой травой. Горчаков приложил вдруг палец к губам и показал глазами за спину Белову, Сан Саныч осторожно повернулся — к ним вдоль кромки воды шла здоровенная черная мамаша с тремя маленькими медвежатами. Рядом с ней они казались игрушечными, то совались в воду, то исчезали в траве, наскакивали друг на друга... Сан Саныч поставил кружку и взял в руки карабин. Медведица увидела или услышала его движения, привстала, задирая чуткий нос, и тут же бросилась тяжелыми прыжками к ближайшим кустам. Медвежат не видно было, только трава змеилась.

— Фу-у, я их все-таки боюсь! Черт! — Сан Саныч нервно повернулся к Горчакову и одним глотком осушил кружку.

— Я тоже... но они в этом не виноваты. — Горчаков выпил, понюхал корочку хлеба, улыбался чему-то спокойно. Видно было, что он захмелел:

— Ваша Николь очень похожа на мою жену. Не лицом, а... характером, такая же хрупкая с виду и крепкая. Она у вас крепкая... — Георгий Николаевич глядел на притихший огонь и на речку, но был где-то в других местах. — Мне сегодня ночью семья снилась... отец, мать, сестра... Мой брат открыл больше тридцати месторождений золота в Казахстане, а погиб в лагере от туберкулеза...

Белов внимательно слушал. Георгий Николаевич щурился в костер, грустно улыбаясь:

— Проснулся среди ночи, лежу и думаю, как все странно устроилось в жизни. Мы были очень дружные, но от нас ничего не осталось! Нашу семью как будто специально разрушили. Зачем? Кому от этого стало лучше? Хоть какой-то смысл в этом был?

Он нахмурился и замолчал.

Белов пошевеливал палкой в костре, он не мог представить себе каких-то далеких во времени и пространстве родственников Горчакова. Они казались ему людьми из ушедшего прошлого, из времен революции... все это было задолго до страшной войны, которая еще раз поменяла всю жизнь. Теперь все было по-другому, и ему казалось логичным, что тех, старых людей уже нет. Он молча долил остатки спирта.

— Где вы сидели? — спросил Белов, когда они выпили.

Горчаков подкурил папиросу, движения его были не очень твердыми, но глаза трезвые:

— Во многих, в разных местах... — он пожал плечами. — Кажется, не помню уже ничего — вахты, бригадиры, урки... место на нарах с твоей табличкой... как будто всю жизнь за колючкой.

— По вам не скажешь.

— Это я сейчас такой гладкий, а бывало, меньше пятидесяти килограммов весил... В голове никаких мыслей, только что-нибудь засунуть в рот. — Он замолчал, раскурил от уголька погасшую папиросу. Посмотрел пристально на Белова. — Я ведь и в помойках копался... и ел оттуда. Собаки, кошки, бурундуки, дохлые крысы, вороны... павшая корова — это было большое везение, никто от них на Колыме не отказывался.

Сан Саныч напряженно молчал.

— Вы сейчас думаете: как мне не стыдно в этом признаваться? — продолжал Горчаков спокойно. — Немного, впрочем, и стыдно, но в моей душе все это уже по-другому. Если вам кто-то скажет, что оттуда можно вернуться нормальным, — не верьте! Человек в лагере меняется навсегда!

— Зачем вы, Георгий Николаевич? Вы — совершенно нормальный! Я же вижу...

— Я предупреждал, что это не очень интересно... — Горчаков улыбнулся. — Никто и никогда не сможет этого рассказать. А если и сможет, то его не будут слушать. Людям не нужны такие знания — применить они их не могут, а сопереживать лагерное существование... это непосильно для человеческой психики. — Горчаков замолчал, покуривая. — Если вдумываться в это существование как следует, с помойками, дохлыми кошками и тем, как люди до этого доходят, то это непосильно, а если не вдумываться — то какой смысл рассказывать?!

— Как же вы со всем этим живете?

— Очень просто. Просыпаюсь утром, чищу зубы, получаю пайку и занимаюсь больными. Это неплохая жизнь. Когда есть, что курить, и когда можешь кому-то помочь. Думаю, на воле многие живут хуже.

— А ваша семья?

— Я научился не думать. О многих вещах... — Горчаков смотрел спокойно. — Можно бы сказать, что и забыл, но это не так, конечно. Возможно, я просто устал о них думать.

Белов очень хотел спать, чувствовал, что спрашивает уже из вежливости и теряет нить разговора. Горчаков был прав — все, о чем он рассказывал, не имело к жизни Сан Саныча никакого отношения. Невольно вспомнился «Полярный», предстоящая сложная работа, радость и даже счастье шевельнулись в душе. Он зевнул крепко, поглядел на небо, потом на часы:

— Пойдемте, Георгий Николаевич, погода на дождь заходит.

Было уже три утра. Приняли на борт шлюпку, старпом повел буксир, а Белов ушел в свою каюту. Лег, зевая изо всех сил, но уснуть не мог. О Горчакове думал. Странный был человек этот Георгий Николаевич, вроде и серьезный, и умный, а разговора не получилось. Как будто не хватало в нем чего-то.

Горчаков же, наоборот, уснул быстро и спал крепко. Проснулся рано от счастливой мысли, что у него есть курево. Оделся и вышел на палубу. Достал папиросы. Было тепло, пасмурно и тихо, все еще спали, только в кочегарке лопата забрасывала уголь в топку. Георгий Николаевич стоял на носу, река бурлила негромко под ним, где-то на дальней барже коротко взлаяла овчарка, и эхо ее голоса гулко отразилось в тайге.

Вспомнился ночной разговор с Сан Санычем. Судьба Белова складывалась удачно, много лучше, чем у других, и он относил это на свои таланты и трудолюбие. Он не мог не знать о несчастных, попавших в жернова, но они, конечно же, всегда сами были виноваты... Горчаков прикурил, спичка упала и закружилась в водовороте. Понимает ли Сан Саныч, что он никогда не встанет ни на каком собрании за своего друга?

Спичка все крутилась, водоворот был совсем небольшой, размера спички, а она не могла выбраться и уплыть на свободу.

Как-то это все уживалось в людских головах? В лагере, где твоя судьба была ясна, вопрос о Сталине решался однозначно — его ненавидели все. И эта всеобщая лагерная ненависть к Усатому очень быстро перековывала любого самого розового сталиниста.

На воле же таких, как Сан Саныч, было большинство. Это было странное, невозможное, насильственное сочетание любви и страха. «В любви нет страха, потому что в страхе есть мучение...» — вспомнились чьи-то слова.

Любовь к Сталину знала страх. Она на нем держалась. Это была не любовь.

Застучали легкие шаги по металлу, из кубрика с полотенцем на плече поднималась Николь.

— Здравствуйте! — улыбнулась.

Горчаков кивнул, едва не брякнув «бон жур». Собака опять залаяла с эхом на барже с заключенными, там послышались голоса, но вскоре все смолкло. И снова пасмурная и мягкая утренняя тишина повисла над рекой, только негромко пыхтела паровая машина.

Николь вышла из душа, взрыхлила короткие мокрые волосы:

— Дайте мне, пожалуйста, папиросу, — улыбнулась, как старому знакомому.

— Vous fumez?[96] — заговорил Горчаков по-французски и достал пачку. — Puis’je vous parler ainsi?[97]

Николь протянула руку за папиросой и застыла. Глаза широко открыты и, кажется, продолжали открываться еще.

— Vous l’avez dit en français?[98] — прошептала, отмахиваясь от лезущей в глаза мошки.

— Oui, je le parlais il ya quelque temps...[99]

Николь обернулась на дверь в кубрик, на пустую палубу. Шагнула к нему вплотную:

— Mais est-ce qu’on a le droit? Êtes-vous un dе́tenu?[100]

— Ce n’est peut-être pas interdit, mais il vaut mieux parler russe...[101]

Николь слушала его слова все так же удивленно, будто не верила происходящему:

— Этого не может быть! Я думала, что уже не смогу. Я столько лет ни с кем не говорила.

— Но вы вчера пели «À la claire fontaine»[102].

— Je ne m’en souviens plus. J’ai chantе́ en français? Ah, bon... Avez-vous е́tе́ en France?![103] — ее глаза сверкали живым, пугливым любопытством.

— Non[104], — улыбнулся Горчаков.

— Ah... dommage. Pouvez-vous m’aider?[105]

— Je ne sais pas[106]