Николь долгим взглядом посмотрела на Сан Саныча, как будто что-то хотела спросить. Очень важное. Потом отвела взгляд и продолжила:
— Делать было нечего, и отец Иветы стал учить нас русскому языку, — она улыбнулась. — Первое слово, которое я самостоятельно прочитала по-русски, было «Бабинино». Это была станция, где сначала долго стояли, а потом приказали выйти женщинам с детьми. Женщины не выходили, отказывались идти без своих мужчин. Нас опять обманули, сказали, что мужчины поедут в этом же поезде, но отдельно от женщин, чтобы не смущать их. Это всего два-три дня, скоро уже приедем. С мужчинами остались и все вещи, чтобы женщинам не таскать тяжести.
На этой станции Ивета и ее мать навсегда расстались с отцом и братом. Так, кстати, было со всеми, многие латыши и литовцы в Дорофеево до сих пор ничего не знают о родных. Известно только, что мужчин отправляли в лагеря, а многих расстреляли. У отца Иветы была большая лесопильня, куда он нанимал работников, и десять гектаров земли, за это вряд ли могли расстрелять... — Николь замолчала, вспоминая отца Иветы.
— Если человека расстреливали, разве семье не сообщали?
Николь, очнулась, с удивлением глянула на Сан Саныча.
— Нет, обычно люди ничего не знают...
Она еще посидела, о чем-то думая или вспоминая, и вернулась к рассказу:
— Поезд двигался на восток, это было понятно по городам, которые проезжали. У нас в вагоне появилась беременная женщина, ее звали Илзе, у нее еще была трехлетняя малышка. За ними все ухаживали, и когда мы прибыли на Алтай, она родила, ей, кстати, повезло, это случилось не в поезде, а в каком-то городке, на большой станции. Но там же все узнали, что наших мужчин в поезде нет. Это было так ужасно! Нельзя рассказать, такой страшный плач стоял! А потом все так же страшно затихли. Илзе перестала разговаривать даже со своей трехлетней дочкой. Я помню ее бледное застывшее лицо... У нее пропало молоко. Ее малыш, которому все так радовались, умер.
Там же на Алтае мы узнали о нападении Германии на Советский Союз. Это было вечером 25 июня, мы поняли, что немцы очень быстро продвигаются, и я увидела, как в людях проснулась надежда. Люди, еще недавно боящиеся и ненавидевшие фашистов, теперь надеялись на них. Меня стали расспрашивать о том, как быстро была захвачена Франция, ведь французская армия была больше немецкой, и как вели себя немцы с обычными французами. И я, ненавидящая немцев за смерть моего отца, говорила, что немцы вели себя лучше, чем то, что мы испытали за эти десять дней. Немцы не считали французов за скот.
Нас куда-то перевезли, и мы долго жили недалеко от одной из станций в длинном бараке, огороженном колючей проволокой. Кормили одним хлебом, иногда давали селедку, иногда пустой суп. К этому моменту всем стало понятно, что все плохо. Латышки меня жалели, что я совершенно ни за что попала... Как будто они за что-то... — Николь положила давно погасшую папиросу в пепельницу. — А может, и не жалели, всем было слишком плохо, и у них были дети, которые все время просили есть. Не было теплой одежды, а по ночам уже было холодно. Я ждала, что они поймут наконец, что я француженка, что я участвовала в Сопротивлении, и отправят меня обратно. Для меня это было одно огромное недоразумение, которому когда-то должен был настать конец.
Но вышло по-другому — в России вообще ничего не надо загадывать! — женщины втолковали какому-то начальнику, что я из Франции, и меня забрали в город. Там я не смогла объясниться, попросила переводчика, и меня с ближайшей группой ссыльных отправили в Новосибирск и окончательно разъединили с семьей Иветы. Так я осталась совсем без языка, и мне пришлось учить русский как следует.
В Новосибирске нас построили колонной и повели через город. И люди смотрели на нас, как на преступников! Они думали, что мы преступники, а мы ничего не могли им сказать!
На Оби нас ждала огромная баржа. В реке мы впервые смогли помыться, это было счастье, я помню, как мы смеялись и плескались. Нас торопили, пришел сержант, сказал литовкам, что они едут к их «мужикам», которые готовят для них жилье на новом месте. Я спросила про себя, и оказалось, что на меня есть документы, что я ссыльная латышка Николь Вернье. И не было никого, кто мог бы это опровергнуть. Я возмутилась, но я была одна, русского почти не знала, а командовал всеми сержант, который говорил по-русски еще хуже меня. Он сказал: давай, вперед, там разберутся! И вот это «разберутся!» я слышу уже много лет. Вано единственный, кто пытался помочь. Литовские женщины, услышав про мужей, не стали стираться, погрузились и сами торопили охрану отплывать. Это была страшная ложь, но они в нее верили, и если бы я сказала, что думаю об этом, они бы меня разорвали.
Через несколько дней какой-то комендант в каком-то райцентре на берегу Оби сказал женщинам, что никаких литовцев там нет и никогда не было. Мы ночевали на барже. Одна из женщин не спала всю ночь, а на рассвете вышла с маленьким ребенком на палубу и бросилась в Обь. Прижала к себе ребенка и бросилась. Она была эстонка. Мы поплыли дальше. Как нас везли, ты и сам знаешь, ты же возил... — Николь внимательно и строго смотрела на Сан Саныча.
— Я зэков возил... — нахмурился Сан Саныч.
Николь долго молчала, потом спокойно продолжила:
— У кого-то обнаружился тиф, больных не снимали, наоборот, на пристанях забирали тех, кто здоровее. Меня загнали в какой-то глухой лесхоз. И там я пилила лес, штабелевала, трелевала, жгла сучья... и еще много чего делала. Мне было не хуже других, рядом работали женщины с маленькими детьми. — Она опять задумалась надолго. — В том лесхозе вообще не было законов, начальник нашего участка был нашим законом! И был он редкой тварью!
— Ты там сидела в тюрьме?
— Да.
Сан Саныч помолчал, потом, виновато улыбаясь, притянул ее к себе:
— Придем в Игарку — поведу тебя в театр. У нас там актеры из Ленинграда и Москвы.
— Габуния новое «Удостоверение ссыльной» сделал для меня. Гюнтер передал. Я теперь законно приписана к Игарке. Печати, подписи — все настоящее, в Красноярске проставлено.
Они помолчали, вспоминая беззаботное, веселое лицо Вано.
Отходили часа за два до рассвета. Белов был в рубке, старпом по карте и компасу задавал направление. Боцман с матросом подняли шлюпку, командовали якорями:
— Правый чистый! — кричал Егор от брашпиля.
— Левый берем! — высунулся Белов. — Холодно сегодня...
— Минус пятнадцать, — подтвердил старпом, — на палубе все коловое.
Подняли и левый якорь и, слышно ломая нетолстый ледок, двинулись на самом малом ходу. Матрос впереди светил мощной фарой. Боцман распахнул дверь:
— Сан Саныч, а баржу-то?!!
— Вернемся за ней... сбегаем к этим бедолагам быстренько. Сколько вчера оленей привезли?
— Семь, кажется, я не знаю. — Егор закрыл дверь рубки и загремел по палубе в сторону камбуза.
Вокруг «Полярного», медленно выходящего из Дорофеевского залива, было черно. Редкие звезды на небе почти не давали света. Вскоре началась чистая вода, старпом посмотрел на часы и, ткнув в компас, сказал:
— Так вот держи...
Белов кивнул, передвинул телеграф, склонился к переговорному:
— В машине? Добавляйте на малый...
Белов решил сходить к выгруженным на Сарихе ссыльным. Туда было полста километров через залив, часа три хода. Последняя радиограмма вчера была категоричная: «Идут сильные морозы! Срочно в Дудинку!» До Дудинки было больше четырехсот километров, и рейс на Сариху выглядел просто как крюк, но это было серьезным нарушением, Турайкин мог стукнуть. Белов волновался неприятно, но и отступать не хотел — «Полярный» вез инструменты, сети, еду...
— Как такого мудака могли назначить? — качал головой Сан Саныч, вглядываясь в темноту перед буксиром. — Ни рыбалки не знает, ни Севера. Он, похоже, не зимовал никогда вот так... Хоть бы женщин с детьми в Сопкарге оставил...
Фролыч прикурил, подсветил спичкой часы:
— Степановну жаль, сейчас уже встала бы...
— Рано еще.
— Она бы встала.
Жуя полным ртом, вошел Егор:
— Николь рыбу разделывает, сказала, сама чай принесет.
— У нее сегодня день рождения... — продолжал свои мысли Фролыч.
— У кого? — не понял Белов.
— У Степановны, тридцать семь лет... Бражку поставила на всех, наготовить чего-то хотела.
Тихо было в рубке, машину едва слышно, «Полярный» шел ровно, без качки, цепи штурвала чуть позвякивали в темноте. Мужики молчали, вспоминая повариху.
— У нее примета была, если тридцать семь отметит без приключений, дальше все нормально будет... В аккурат пришлось, — Фролыч вздохнул тяжко и показал Белову, что можно прибавлять ход.
Сан Саныч перевел телеграф, покосился в темноте на старпома, удивляясь, что два таких молчуна, как Фролыч и Степановна, что-то умудрились сообщить друг другу.
— Как раз к рассвету добежим, — Фролыч мерял расстояние по карте, — разгрузимся по-быстрому...
— Гюнтер упаковал все, — поддержал его Белов, — гвозди, топоры, лопаты, брезент... Нигде ни слова про этот рейс, Егор, мне башку снимут!
— Грача надо предупредить, — улыбнулся Фролыч, — со вчерашнего обеда дед шконку давит. Он тоже оленей бил?
— Бил... — боцман думал о чем-то.
— А ты что же к своей Анне не сходил? — спросил Фролыч с дружеской подначкой.
— Хм...
— Чего?
— Как раз про нее думаю, — простодушно признался Егор.
— Она про тебя спрашивала...
— Я знаю... Чего-то... все время к ней хотел, а сюда пришли — заробел весь. Стыдоба чего-то... — Егор тяжело вздохнул.
Николь внесла горячий чайник, бутерброды с маргарином и малосольной рыбой, налила всем в кружки:
— Икру не будете? Осетровая, вчера присолила... А могу стерлядку пожарить?
— Да ну их, Николь, — старпом с неожиданной нежностью потрогал молоденькую повариху за плечо. — Там у Степановны бражка где-то стоит, нацеди литрушку, у нее сегодня день рождения.
Николь глянула на Сан Саныча и исчезла, кивнув.