Вечная мерзлота — страница 93 из 189

«Напишу вам, а там уж как будет. По порядку отвечаю...»

Он уткнулся в Асино письмо, подумал недолго и склонился над бумагой.

«Люди на северах живут неплохо, хотя как посмотреть... Если у вас будет двое детей, то это похуже, конечно, но и вас я понимаю, не на кого, наверное, оставить, кому сейчас чужие ребятишки нужны. Моя жена с двумя очень трудно живет. Пишет, не всегда найдется чего и в кастрюлю положить. Хлеб, правда, как карточки отменили, покупает. Но это вы и без меня знаете. Здесь хлеб тоже не по карточкам, а в магазинах — всего, чего хочешь, были бы деньги. Школа в Ермаково двухэтажная, большая и с колоннами, хотя и деревянная.

Про жилье врать не буду, сами-то мы казенные нары давим, но у вольных теперь получше стало — два года уже строят для них. Думаю, если не в брусовом бараке, то в палатке-то место всегда вам дадут. Палатки теплые, не думайте, это не то что пионеры в поход ходят. С работой тоже хорошо, разная работа есть, вольных сюда длинным рублем зазывают.

В зимнее время к нам летают самолеты из Игарки, там большой аэродром и туда летают самолеты из Москвы, большего не скажу — сам ни разу в жизни не летал, даже на фронте не пришлось. Возят ли эти самолеты гражданских, тоже не знаю, но попробую узнать».

Дальше шел главный вопрос о Горчакове, и Шура задумался надолго. Писем Георгий Николаевич давно не получал, значит, она ему не писала... И в письме она выспрашивает обо всем, значит, и он не пишет, и узнать ей больше неоткуда... Шура напряженно тер лоб, ему почему-то очень хотелось, чтобы Ася приехала. Горчаков, правда, с августа прошлого года ни разу ни жену, ни детей вслух не вспомнил.

Шура от напряжения чувствовал пот на лбу и под мышками, перечитал еще раз короткое письмо Аси, он его уже наизусть знал, решил писать, и все! Если Горчаков против, а она хочет, то она имеет право приехать! Она — жена, мать... имеет право!

«Георгий Николаевич вернулся в Ермаково, командует лазаретом, где и я состою санитаром. В данный момент его вызвали в Ермаково, должен вернуться с минуты на минуту, я тороплюсь, потому что, кажется мне, вы едете, не спросясь у него, и даже не написали ему. Дело ваше, я вам отвечаю на письмо, а там уже, как сами решите.

Про свободное время вы еще спрашиваете и про кино, тут мне тяму[119] не хватает, что вы хотели-то? Кино тут часто показывают в Доме культуры, самодеятельность бывает, поют, пляшут. Жить не очень скучно, наверное... У нас-то вообще не соскучишься — в шесть подъем и побегли́ как заведенные. А иногда ничего особо не делаешь, бывает и днем приляжешь. Как повезет. На днях в лагере общий шмон был, какой-то придурок убежал, а может спрятался от наказания какого, дак всех из бараков вывели и давай считать-пересчитывать, даже у нас все перевернули, только совсем тяжелые остались на койках. Стояли с Георгием Николаичем, как французы под Москвой, морды обмотали! Пурга как раз была!

Что вам хочу главное сказать — приезжайте и ничего не бойтесь! Жить здесь нормально! Только упаси вас Господь, чтоб кто-то узнал, что вы жена Георгия Николаича, мигом к куму сбегают, хоть вольные, хоть ссыльные! Тут у нас так! И тогда его немедля переведут куда-то, так всегда делается!»

Шура перечитал письмо, ничего вроде вышло, он жене так складно не писал, только чего-то важного не сказал... больше напугал, наверное, человека. Чего-то надо было добавить про Георгия Николаича. Шура стал о нем думать — нечего и сказать было. Подъем, обход, завтрак — каждый день одно и то же, больные воняют, орут друг на друга, приворовывают, дерутся, лекарств нет, тесно, врачи приходят, когда им нравится. Так и работает... Он представил себе лицо Горчакова. Спокойный вроде, но спит последнее время плохо, все время курить встает. Получается, какие-то мысли его гложут, может и бабешка какая завелась в Ермаково, — мелькнуло вдруг у Шуры.

Это ничего, жена приедет, он ту сразу бросит, это понятно. Шура строго прищурился и взялся за карандаш:

«Самое главное так вам скажу — последнее время Георгий Николаич думает много, курит один, может и о вас беспокоится, а может какая другая тоска его заедает. Лагерный невроз это называется по-научному. Люди перестают понимать, что вокруг, где они и зачем. Бывает, и с ума сходят или руки на себя накладывают.

У нас весной интересный похожий случай был, привезли с трассы одного пограничника. С ума сошел, как получил из дома письмо, что ему жена изменяет. Буйный сделался, втроем свяжем, а все время связанным держать нельзя. Развяжем, он разбегается, прикладывает руки к бокам и головой вперед через два окна. Не порезавшись, пролетал! Мороз, снег глубокий, а он в нижнем белье бежит! Ловим, опять связываем, и так два дня, у нас уже стекол не было вставлять. Увезли его куда-то».

Шура даже разволновался от непривычного творчества. Места совсем не осталось на листочке, и Шура мелко-мелко дописал сбоку снизу вверх:

«Когда жена приезжает, человеку всегда лучше! Пишите, если что. Шура».

39

Ася получила письмо Белозерцева тридцать первого декабря, почтальон принес после обеда. Коля с Севкой, у которого теперь была зимняя одежда, ушли погулять и за хлебом. Ася, замерев, долго уже сидела над нервными Шуриными строчками. За шторой тяжело и редко дышала Наталья Алексеевна, ей нездоровилось. Во всей квартире стоял предпраздничный гул, громкий и веселый, на кухне было не протолкнуться. С утра поддатый Великанов опять заглянул любопытно:

— Ребятишки-то где?

— В магазин пошли...

— Ну-ну, с наступающим, значит! — и закрыл дверь.

Главная новость была в том, что Горчаков снова работал в Ермаково, она не понимала, хорошо это или плохо, почему-то казалось, что лучше был бы Норильск. Еще и еще раз пробегала письмо, пытаясь понять, что с ним. Ее тревожили последние намеки Шуры, «с ума сходят или руки на себя накладывают...» — просто так человек не стал бы писать. Пыталась представить себе этого Шуру. «Когда жена приезжает, человеку всегда лучше!» — она не была в этом уверена, Гера не отвечал на письма два с половиной года. Она сама намного реже стала писать, особенно последний год, когда не знала, где он.

Опять услышала праздничный шум квартиры, кто-то пришел к Ветряковым, за стеной радостно и громко заговорили. Наталья Алексеевна тяжело вздохнула. Состояние свекрови ухудшилось, она почти все время лежала, к ее обычным болячкам добавился хронический бронхит. Она стала много кашлять, и за ней надо было постоянно присматривать. Это делал Сева. Разводил ингаляции, помогал сесть, подавал лекарства. Он делал все вдумчиво и терпеливо следил за ее желаниями. В отличие от Коли он совсем не брезговал бабкой, у которой не было полрта зубов и пища часто выпадала изо рта. Сева заваривал ей чай, кормил, мыл за ней посуду — Наталья Алексеевна ела только из своих тарелок. Если бы не Сева, Ася не могла бы работать. Для него это была не игра и не помощь матери, он это делал, потому что его бабушке была нужна помощь.

Дочь Натальи Алексеевны Лида в Москве не осталась, снова улетела на Дальний Восток. Отговорилась тем, что в Москве ее обязательно посадят еще раз, но Ася видела, что Москва для Лиды стала городом несчастья, здесь она потеряла мужа и дочь. В Магадане у нее были друзья, которые ее понимали. Лида не была алкоголиком, с ног не падала, но выпивала каждый вечер. Выпивала, закуривала и рассматривала Севку, как будто пыталась понять, зачем этот парнишка объявился на белом свете.

— Когда на него смотрю, почему-то вспоминаю лагерных уродов... — изрекла однажды.

— Ты про кого? — не поняла Ася.

— А там почти все уроды!

Иногда, выпив, Лида разговаривала с Асей. Ее взгляды на жизнь были самыми мрачными, ни в какие перемены, даже со смертью Сталина, она не верила. К Гере ехать категорически не советовала: «Там людей превращают в говно, Ася! Никому там твои ухаживания не нужны. Не выходишь ты его...» Она оставила немного денег и улетела.


Бакенщик Валентин Романов за неделю до Нового года поехал в Туруханск — отправить Мишке посылку и забрать письма. Почта из-за нелетной погоды задерживалась, почтарша ждала их со дня на день, и Валентин устроился в Дом колхозника. В колхозе и сеном разжился для коня.

К знакомым ссыльным сходил в гости. Две москвички снимали угол недалеко от пристани. Он познакомился с ними в сорок девятом, плыли вместе в эти веселые края. Их везли в ссылку. Поговорил с умными людьми, печку поправил, дров привез на Гнедке, попилил и переколол.

Самолет с почтой прилетел 31 декабря в обед, письма от Мишки не было. Валентин вышел на крыльцо почты, посмотрел на все еще нехорошее, мутное от снежной крупы небо и пошел запрягать коня. До дома было семьдесят километров, дорога шла по Енисею, торосы, ухабы, лед, сюда он добирался, не торопясь, почти весь световой день... но он решил ехать. Анна ждала, теперь уже и волноваться будет, — Валентин выворачивал со скрипом в заваленные снегом ворота Дома колхозника. До нового 1951 года оставалось десять часов, до темноты часа четыре...

— Давай, Гнедко, давай, брат, сани у нас пустые, животы тоже, добежим небось! Нно-о-о, милый, тут-то дорога хоть куда! — Валентин не боялся ночной дороги, душой улыбался, подбирая полу тулупа, представлял, как заваливается к своим. Как те пищат и виснут, и как улыбается Анна.

Конь бежал резвой рысью. Дорога до Селиванихи, километров десять-двенадцать, была накатана, даже и пурга не так сильно перемела на открытом, когда же спустились на Енисей, стало похуже. Гнедко сам перешел на шаг, но тянул споро, иногда и рысил, подгонять не надо было, знал, что домой к сытому сену спешат. Снежная крупка сыпала справа, конь бежал, отворачивая от нее морду, одним глазом посматривая на дорогу.

Романов закурил и опять стал думать о Мишке, который ни одного Нового года не пропустил, всегда к ним добирался. Представлялось ему чудно