Через три минуты «Опель» отогнали. Странник выбрался из затора, объехал квартал и нашел подходящее место для парковки.
– Она не ставит чисел, только время суток. Только ночь, – бормотал старый учитель. – Сколько раз я замечал, что она спит на уроках? Да, ей постоянно хочется спать. И все равно она садится писать свой дневник. Глаза слипаются, буквы прыгают. Почерк у нее ужасный. Почерк человека на грани нервного истощения. Или уже за гранью? Жизнь этого ребенка – вечная ночь, адская, ледяная, бесприютная, населенная плотоядными чудовищами, киборгами, биороботами. К кому же она все-таки спешила в воскресенье вечером? К своему V. или к безымянному киборгу-профессору? Кто ждал ее в машине и нетерпеливо сигналил ей? Два коротких гудка, один длинный.
Он вдруг ясно представил, как Женя кидает монету, как хочется ей, чтобы выпал «орел». Но трижды выпадает «решка».
Когда мне страшно, я наглею. Веду себя, как последняя оторва.
«Конечно, ей стало страшно, что учитель знает и всем расскажет. Бедная, бедная девочка! Только пятнадцать лет! Какой-то Ник, пожилой иностранец, спал с ней почти два года, за деньги. А этот “V.”? Ему за сорок. И тоже спал с ней. Чем же он лучше других, которые ее покупали? Но она любит его, она хочет родить от него ребенка. Он первая ее любовь, из тех, что помнится потом всю жизнь. Конечно, она придумала его себе, создала принца. Наверняка тот еще мерзавец. У девочки совершенно изломанная психика, столько всего происходит с ней страшного, патологического. И никого рядом. Ни души. Кроме этого ее дневника, ни одного полноценного собеседника.
Впрочем, возможно, я просто отсталый мамонт. Ископаемое, окаменелость из другой эпохи. Мне только кажется, что детство должно оставаться детством, что порнография – это мясная лавка, в которой вместо туш животных продаются тела живых людей, детей, маленьких девочек и мальчиков. Мораль, сострадание, простая чистоплотность давно устарели и никому не интересны, кроме таких, как я, ископаемых. Хотя все это уже было, в разных вариантах повторялось на протяжении всей истории человечества. Рабовладение, языческий Рим, кровавый и развратный, потом инквизиция, эпоха Ивана Грозного в России. Французская революция, русская революция, Гражданская война, сталинские репрессии, Третий рейх, концлагеря. Разве сегодня хуже, страшней?»
Борис Александрович бродил по квартире, шаркал разношенными тапочками, бормотал, говорил с самим собой. Опять стало покалывать сердце.
«Сейчас только не хватало приступа. Надо сходить в поликлинику, с сердцем не шутят. И еще надо отправить письмо сыну. Ему, пожалуй, можно все рассказать, просто поделиться. Очень трудно одному с этим черным ужасом внутри. Как там у нее в дневнике? Технология будущего. Технология прошлого. Технология ада. Да, пожалуй, этот Марк опасней клиентов, которые пользуются детьми. Для них, педофилов, можно найти хотя бы слабые зыбкие оправдания: они больны, не властны над своей похабной страстью.
Есть гениальная книга, возможно, самая гениальная из всего, что написано в двадцатом веке. И в ней, в этой книге, – эстетическое оправдание педофилии. После “Лолиты” мир стал другим. Каждый отдельный человек, прочитав ее, становится другим. Сколько мужчин находит в себе черты Гумберта, с ужасом или с радостью, кому как дано? Сколько женщин, чье детство замарано вкрадчивым вожделением этих Гумбертов, узнает в погибшей нимфетке себя?»
Еще давно, когда впервые попала ему в руки «Лолита», Борис Александрович испугался: вдруг и в нем есть жуткая, убийственная страсть? Раньше ему такое просто в голову не могло прийти. Но ведь и раковая опухоль вначале растет незаметно, без боли, без очевидных симптомов. Она уже есть, а человек живет, как прежде, и не знает, что обречен.
После «Лолиты» он поймал себя на том, что совсем иначе стал смотреть на девочек в школе. Вот эта – нимфетка, а эта – нет. Ну и что? Любая девочка, будь она тысячу раз нимфетка, все равно дитя. Тронуть ее или даже просто посмотреть с вожделением – это хуже, чем убить.
Вы что, лазаете по порносайтам?
«Нет, не лазаю! Попал случайно. Мой компьютер завис. Я не собираюсь оправдываться. Я ни в чем не виноват. Всю жизнь работаю с детьми, и никогда, никто не посмел меня заподозрить…»
Несколько минут Борис Александрович сидел неподвижно, слушая странную мертвую тишину.
У Данте последний, девятый круг ада наполнен не огнем, а холодом. Там, на дне преисподней, «синели души грешных изо льда». Ледяная вечная ночь.
Затем что слезы с самого начала,
В подбровной накопляясь глубине,
Твердеют, как хрустальные забрала.
Строки из «Божественной комедии» он произнес вслух, нараспев, и сам испугался, как гулко и грозно они прозвучали.
В последний, девятый круг, туда, где сам Люцифер, «мучительной державы властелин грудь изо льда вздымал наполовину», на самое дно преисподней, падают души еще живых людей. «Он ест, и пьет, и спит, и носит платья». Да, это как раз о нем, о порнографе. Надо быть заживо мертвым, чтобы продавать и покупать детей.
И вдруг тишину разорвала телефонная трель. Он сильно вздрогнул, бросился к аппарату, по дороге опрокинул стул и больно стукнулся коленкой о дверной косяк.
– Алло. Добрый вечер. Можно попросить Бориса Александровича? – произнес в трубке незнакомый мужской голос.
– Да. Я слушаю.
– Борис Александрович, здравствуйте. Извините за беспокойство. Меня зовут Михаил Николаевич. Я дядя вашей ученицы, Жени Качаловой.
Глава восемнадцатая
Шофер попался молчаливый, и это было очень кстати. Сорок минут пути до «Останкино» доктор Филиппова проспала. Не раздумывая, сняла влажные сапоги, вытянула ноги на заднем сиденье и вырубилась. Но и во сне она продолжала скользить по натянутому канату.
В детстве у Оли была страсть – лазать по деревьям, перемахивать заборы разной степени сложности, но главное – ходить по узким бревнам, перекладинам, парапетам.
По дороге в школу было несколько оградок. Первая, тонкая, но вполне примитивная, вокруг газона. По ней Оля пролетала легко, на цыпочках, ни разу не качнувшись. Огороженный газон прятался в самой глубине большого двора, который заканчивался дореволюционным домом. Дом был такого же мышиного цвета, как старая школьная форма у мальчиков. Вверх по фасаду ползли каменные лилии. Тонкий каменный плющ обрамлял окна первого этажа и входную дверь. На нижней ступеньке высокого крыльца сидела на складном брезентовом стуле дворовая сумасшедшая старуха Слава Лазаревна. Зимой и летом, в любую погоду – в синем пальто с облезлым собольим воротником. Лапки и мордочка соболя покоились на суконной груди. Если подойти близко, можно было разглядеть стеклянные глаза-бусины. Когда старуха кричала и размахивала руками, мертвый зверь шевелился, глаза-бусины блестели.
Голову старухи всегда покрывал малиновый шерстяной платок. Такими же малиновыми были накрашенные губы и нарумяненные щеки. Брови, две жирные дуги, она рисовала черным карандашом на голой коже. Все дети во дворе считали ее ведьмой и называли Славушкой. Славушка могла ходить, но с крыльца никогда не спускалась. Сидела и орала.
В нескольких метрах от дома с лилиями тянулась ограда, отделявшая часть двора от переулка. Довольно широкая труба, облупленная, шершавая. По такой каждый дурак пройдет, не глядя. Но фокус в том, что надо было сделать это на глазах у ведьмы, под ее хриплый крик, под проклятья, совершенно бессмысленные и оттого еще более страшные. Ведьма проклинала каждого ребенка, который появлялся в поле ее зрения. Проклинала насмерть, и мертвый соболь кивал головой, лапы крупно дрожали, как будто дирижировали.
Одна из секций ограды отломалась от столбика и качалась под ногами. На этой отломанной трубе Оля балансировала нарочно долго. Она пыталась победить страх перед сумасшедшей старухой.
Оля была нервным ребенком, с сильно развитым воображением. Она боялась темноты, боялась замкнутого пространства лифта. Она весила слишком мало, лифт не хотел ее везти. Свет в кабинке гас. Чтобы лифт поехал, приходилось несколько раз сильно подпрыгнуть, а потом сесть на корточки. Прыгая, она чувствовала, что подвижный пружинистый пол сейчас провалится. Ей часто снилось, как она висит над шахтой, вцепившись пальцами в металлическую сетку. Пальцы порезаны, кровь течет, еще немного, и она сорвется.
Конечно, можно было ходить пешком по лестнице на девятый этаж, но Оля хотела победить страх и нарочно ездила в лифте одна.
Еще больше лифта она боялась толпы. Однажды, когда ей было шесть лет, они вместе с бабушкой поехали в гости к бабушкиной подруге. Подруга только что получила квартиру в новостройке, на самой окраине Москвы. Был конец мая, стояла невероятная жара. Когда они возвращались домой, небо почернело. До ближайшего метро ходил автобус. На остановке постепенно собиралась толпа, а автобус не появлялся. И почему-то не было ни одной машины. Пустое шоссе. Черное небо. Вспышки молний. Открытое пространство и пластиковый кубик остановки, к которому бежали через пустырь от новостроек все новые люди.
Хлынул дождь. Коробка была забита людьми, и казалось, пластиковые стенки вот-вот лопнут. Ливень бил по плоской прозрачной крыше. Олю с бабушкой втиснули в самый центр коробки, в гущу толпы. Бабушка обняла Олю, прикрыла собой, все повторяя: «Осторожней, здесь ребенок». Но никто ее не слышал.
Когда подъехал наконец автобус, толпа ринулась к нему, а он был уже полный. Бабушка каким-то чудом умудрилась удержаться на ногах и вырваться вместе с Олей из толпы. Люди давили друг друга, отталкивали локтями, у какой-то женщины выпал из рук плащ, и тут же на него наступили, втоптали в грязь, она закричала так, словно он был живым существом, и Оле вдруг показалось, что плащ правда живой, ему больно.
Все люди на остановке, молодые и старые, мужчины и женщины, стали, как дворовая ведьма Слава Лазаревна. Они орали, проклинали и ненавидели друг друга.