Вечная жизнь Лизы К. — страница 13 из 44

– По батюшке-то, небось, Матвеич? А? Мать, ты чо, я только взглянула – Матвеич! А он-то сам как? Никак? Прям совсем никак?

А Лиза, со значением поводя бровями – не при ребеныше, в самом-то деле! – все хотела понять, для чего этот бег трусцой. И оглядывалась – в каждой стайке пенсионеров ей мерещился Кан, появляющийся в ее жизни всегда ниоткуда, исчезающий в никуда. И никогда никуда не девающийся.

Он написал ей в последний раз утром второго мая – написал, можно сказать, ни о чем («стремление к конкретной женщине, к этой и никакой другой, поражает эволюционной нецелесообразностью»), а познабливало Лизу до вечера. нс тех пор ни полслова – за четверо суток, проведенных ею в нигде. Сам Ю-Ю был, конечно же, где-то (в Москве? у жаркого моря? на конференции в маленькой европейской стране? или «в поле», а тут уж мустьерский разброс позволял ему отлететь хоть во Францию, хоть на Алтай), это Лиза была не там и не тут, и все чаще казалось – никто и ни с кем, так, спичка в его суетливых коротких пальцах… Ну вот что это было? Было и есть… С ней – никогда ничего похожего! Рылась в книжках и в компе, ухватиться хоть за чей-нибудь опыт. Но, видимо, каждый летит в свою бездну – единственную, больше ничью. И хватать себя за волосы разлетающимися руками должен сам. Чем она была для Ю-Ю – и имел ли ответ на этот вопрос то значение, которое Лиза ему придавала? ведь вселенское же! – потому что он для нее был ничем, да, ничем… Лиза путалась в показаниях, по несколько раз на дню перечитывала его записки недельной давности и, лишь когда они были перед глазами, могла вдруг поверить и даже обрадоваться (понять бы, чему): «счастлив тот, чья страсть оказывается судьбой, худо, когда наоборот»; «живи легко, делай, что хочешь, спи, с кем заблагорассудится, но веточка ты – из меня, и мне в тебя прорастать, тебе в меня, нам – друг в друга, этот вековой лес – только наш».

Ну и как с этим было жить?

А ведь Варя о чем-то с ней горячо говорила и, похоже, давно. О внуках, ну да… И о курсах – валют? Об обменниках? Нет, о том, что она поменяла профессию, стала дизайнерить – после курсов. Зять ушел, машину забрал, а с мелюзгой-то как без машины? И бежала при этом почему-то быстрей и быстрей.

Впереди, почти уже у Лужкова моста, опять колыхалась толпа. Пропускай! – здесь кричали совсем по-другому – зло и разрозненно. А потом всё дружнее и громче: позор!

– Перекрыли, – сказала Варя. – Писец! Всё по периметру перекрыли.

Но вместо того чтобы отступить, схватила Викентия за руку:

– Пропустите! С ребенком! Люди вы или нет?

И ором разгоряченные дяденьки расступились травой. Снова стало нестрашно. Но за травой обнаружился лес: в черных бронежилетах и сверкающе-черных шлемах к ним спиной, друг к другу впритирку в землю врастал ОМОН. Кто-то кричал ему «пропускай» уже с другой стороны. Горбатенький мост над каналом был переполнен, даже казалось, надломлен людьми, он щетинился ими, их флагами и плакатами, их беспомощной неподвижностью. С моста никого не пускали – чтобы отрезать от площади? Вокруг говорили разное: что Болотная под завязку забита и что там ни души, что митинг уже кончается и что его отменили. А кричали всё яростней и отвязней: педерасам позор! Инстинктивно закрыла Викентию уши, но он вывернулся и тихонько заныл. К счастью, Варя, попытавшаяся что-то вдунуть самому хлипкому из омоновцев прямо под черный шлем (про ребенка, про совесть, про вы не имеете права), быстро сдалась. Добрые люди опять расступились. Варя сказала:

– Делаем ноги!

И они побежали, волоча ребеныша за собой, обратно, к Малому Каменному мосту – и угадали, только тут и была лазейка. Варя засунула их в нее:

– С богом! – и коротко перекрестила.

А сама решила остаться со всеми. Почему? Потому что «они» не имеют права! Волоча Викентия за собой, Лиза думала: папа сделал бы то же самое. Как и те, кто по-прежнему упрямо сидел на мосту. Викешка на них удивленно оглядывался и ныл, что это не клево – ни шариков, ни праздника, ни Сергеича-Пушкина. Что он хочет мороженого, и что ему жарко, и что не надо было так быстро бежать и надевать на него джемпер под горло, он еще утром ей это сказал! Ужас, какая мужская зануда, мелкая, но до чего же мужская, думала Лиза, чтобы улыбнуться хотя бы внутри. А он сердито сдернул бейсболку, и несколько долгих минут они препирались из-за его взмокших волос и ветра от близкой воды, пока он вдруг яростно не закричал:

– От тебя идет один негатив! Я ребенок, со мной так нельзя!

И Лиза бросилась целовать его взмокший лоб и макушку, а рукой шевелить, чтобы скорее подсохли, упрямые пряди. В разгар этих нежностей к ним подошел Ерохин. В момент водружения бейсболки на мотающуюся Викешкину голову чинно сказал:

– Привет, – и тревожно сглотнул, словно перед ним была горка его любимой цветной капусты, обжаренной в сухарях, и шевельнул ушами.

Они не виделись два с половиной месяца – с тех пор как Лиза уволилась из «Шарм-вояжа». И надо бы было хоть что-то почувствовать, желательно эпохальное, а она не могла – ничего, кроме сухости на губах и страха прикосновения. Впрочем, это был слишком специальный сюжет, и думать о нем, конечно, не следовало. Не думать о белой обезьяне – и точка. О белой мохнатой обезьяне с белым хвостом и белыми мохнатыми лапами. Не думать о том, к чему свелась ее жизнь.

– Иногда хочется быть собой? – вдруг вспомнила Лиза.

– Иногда. По субботам, – натянуто улыбнулся и вдруг со значением сверкнул глазами: – Я здесь с Алёнкой.

И Лиза заметила наконец, что он загорел (наверно, съездил в очередной рекламник) и что сине-голубая ковбойка идеально подходит к образу Элвиса Пресли, под которого он иногда косил. И хохолок, уложенный феном, был, видимо, тоже в честь Элвиса и субботы.

Алёнкой называлась жена. Лиза видела ее на новогоднем корпоративе секунду в профиль и пять – в опрометчиво обнаженную спину с бугристой кожей, тогда показалось, что Дэн эту кожу с усилием гладит, чтобы хоть чуточку разровнять. А потом Лиза долго рыдала в уборной, Гаянешка ее отхаживала остатками коньяка, а Лиза из страха проговориться что-то судорожно врала про неотменимый новогодний синдром.

Теперь Ерохин приближал их друг к другу широким, ласковым жестом:

– Алёна, Лиза, моя жена, наша сотрудница, к сожалению, в прошлом…

– Жена – в настоящем, – суховато уточнила Алёна и подала Лизе руку.

На подбородке и лбу у Алёны посверкивали розоватые бугорки, наверно, такие же, как на спине. А чтобы они не слишком бросались в глаза, обе ноздри украшали звездочки пирсинга. Протянутая рука была узкой и гладкой, но все равно Лиза сделала вид, что хочет чихнуть, отпрянула, заслонилась ладонью, натужно закашлялась. А ребеныш, ловко выскочив из-под руки, уже сотрясал Алёнину кисть:

– Викентий, приятно. Вам тоже приятно? А у вас дома есть дети? Передавайте им от нас с мамой большой привет.

И все бы этим обаятельно завершилось – Алёна смеялась, Ерохин снисходительно покачивал головой, Лиза сморкалась в платочек и вспоминала годичной давности разговор («почему ты с ней?» – «с ней комфортно» – «почему со мной?» – «ты – бессна!»), вспоминала безлично и разве чуть удивленно, как вдруг Викентий с воплем рванулся к литой ограде:

– Смотрите! Смотрите! – Подпрыгнул, повис на ней: – Там Пушкин! Там люди!

На другом берегу канала, где все они были каких-то пятнадцать минут назад и куда сейчас смотрели вместе с другими, только что протестантами, теперь же – зеваками, пусть и увешанными белыми ленточками и полученными возле рамок значками, происходило загадочное: над колышущейся толпой что-то летало (пластиковые бутылки?) и что-то клубилось (выпущенный из баллончика газ?). Но главное – шлемы, сверкающие на солнце, будто потоки черной икры, будто там шел какой-то невиданный нерест, врезались в скопление людей, чтоб ненадолго отпрянуть и вклиниться с новой силой. При этом из труб, спрятанных в середине канала, по-летнему били фонтаны, да и вообще ощущение праздника еще толком не улетучилось. Дэн бормотал:

– Операция вытеснения?.. Ну не операция же захвата? Разрешенное время не кончилось! Кремль никто не штурмует… Что-то я не врубаюсь, – и украдкой накрыл Лизину руку своей, по привычке сжал пальцы, потому что Алёна от них в этот миг отвернулась и втискивала скороговорку в айфон:

– Нет, без нас ты по-любому… нет, не пойдешь… ты Чучундру кормила, ты музыку сделала? мы по-быстрому! говорю же!

Надо было не охнуть, не зашипеть и руку не вырвать, а мягко освободить. Но мешали вдруг застучавшие зубы и страх выдать себя с головой – свое начинающееся безумие. Ну подумаешь, Дэн, подумаешь, стиснул пальцы… А прострел ветвящейся молнией добежал до левой лопатки. Лиза вздрогнула. Ерохин это понял по-своему, чуть склонился, для конспирации посмотрел в никуда – в синее небо, там барражировал вертолет – и спросил:

– Завтра в три?

Руку Лиза все-таки вырвала. И закричала:

– Позор!

Потому что парни, стоявшие рядом с ними, тоже кричали:

– Позор! Мусора – позор России!

И набережная, как зажженный бенгальский огонь, ожила:

– Позор, позор! – понеслось далеко, до самого Лужкова, все еще переполненного моста.

На другом берегу черные с просверком шлемы снова катились лавой, рассекая толпу. А когда рассекли, стали зачем-то теснить – этих налево, других направо, третьих поближе к воде. Оттеснили и тут же отпрянули. На таком расстоянии ничего невозможно было понять.

Ей следовало остановиться, а она не могла и кричала устало и хрипло.

Ерохин с Алёной были уже далеко. Кажется, время теперь выпадало из Лизы, а Лиза из времени – на довольно-таки большие отрезки. На часах было без пятнадцати шесть. Викентий беззвучно ревел, втянув в себя губы.

– Мой Мурмур! – наклонилась и потянула зубами за прядь. – Мой самый мурмурный Мурмур на свете! Мы сейчас же едем домой, по дороге накупаем вкусняшек!

Ребеныш сопливо спросил:

– А Сергеич-Пушкин? – и немедленно друга сдал: – И мороженый торт купим тоже? Только тебе нельзя, ты дрожишь, ты больна?