– Кто остановился, тот выпал из седла… вот что потом… не надо делать из привычки культа… Нодарик сам так говорит… он еще моложе найдет… – И вдруг врубила на полную Ёлку с «Провансом» про завтра в семь двадцать две, пилота и самолет.
Викешка примчался тут же, завилял попой, задрыгал руками-ногами. А когда резко сменился ритм, закачался тростинкой и тоже запел.
Надо же, он знал слова – откуда, не угадать, у него была своя тайная жизнь. Даже у него. Тайная жизнь есть у всех – ее следует уважать, любую… Пока Ёлка вполне виртуозно выпевала стаккато припева, пока эта милая парочка – Викешкин нос с тревогой дышал в большой Гаянешкин живот – что-то выплясывала в их маленькой кухне, все было ясно и просто. Например, что счастье – опция, которая в базовую комплектацию не включена. Как и любовь? Впрочем, с этой химерой следовало еще разобраться. Как и с химерой смысла, как и с химерой цели? Но что же не есть химера – чувство судьбы? Чисто мужская идея жизни как испытания. Чисто женская – чисто Лизина? – запечатлеться в другом и хоть малую малость в нем изменить. А иначе зачем? Понимаешь, Ю-Ю? Да, прямо с этого и начать.
Ёлка пела уже одна.
А Гаяне ловила Викешкины руки, а потом прижимала их к своему животу:
– Он вот, видишь, вот?
Ребеныш при этом испуганно, как воробышек, сглатывал и смотрел в потолок.
Лиза бросилась к компу: понимаешь ли, Ю! Но письмо не хотело писаться. А потом хотело, но о другом: «Скажи: когда радость уходит от одного человека, она приходит к тому, кто ее забрал? Или вот нежность, охренительность жизни, чувство ее прикольности и крышесносности – если они не передаются половым путем, зачем они в принципе? И да, к слову, если два человека впечатываются друг в друга и не оставляют следов – они уже в Зомбилэнде? Ну, и чтобы два раза не вставать: я больше так не могу!»
Гаянешка кричала из кухни:
– Слышал, да? Это он тебя пяточкой.
А Викентий опрометью пронесся к себе и резко захлопнул дверь. Так резко, что письмо унеслось к Ю-Ю без концовки, без обращения – вздорным оборвышем.
Это был странный вечер. Сумерки пахли липовым чаем. Желтые одуванчики, будто цыплята, жались к траве. Вдоль газона, видимо, на свидание бежала черная кошка в белых нарядных гольфах. На втором этаже в окне стоял годовалый малыш и лупил ладошками по стеклу, а кто-то невидимый, скрытый шторой, крепко его держал.
Возле ларька топталась обычная для субботы очередь из хмурых недогулявших людей. Тем нелепее прозвучало Лизино:
– У вас есть безалкогольное пиво?
Два парня, уже отходивших к третьему, дожидавшемуся их в некоторой трясучке, испуганно оглянулись. А дяденька-азиат в утробе ларька, будто лампочка, просиял:
– Кылассный девушка, сыкыромный девушка. Неалкогольная не перём. Кылиента не люпит! – И вместе со сдачей вложил ей в ладонь вязкий кубик конфеты. – Пей, гуляй, ишшо приходи!
Руку Лиза отдернула, видимо, слишком резко. Улыбнулась натужно, но широко, как упавший арбуз, – с ней что-то происходило в последнее время, но это было не так уж и важно; важно другое, но что? – и поскорее свернула за угол, подальше забросить конфету, открыть телефон и всю дорогу до дома искать в нем то, чего нет. Но зато обнаружить письмо от папы – про беспричинный разгон демонстрантов в преддверии инаугурации ВВП, что может свидетельствовать лишь об одном – о смене курса, читай, парадигмы… На асфальте в сгустившемся сумраке, не отличимые от упитанных гусениц, лежали, но словно бы и ползали, сережки берез. Всё могло оказаться иным. Смена курса – папиным глюком, исчезновение Сергиевича – неумелой попыткой флирта.
Это был очень странный вечер. Дома Лиза нашла Гаяне, всхлипывавшую перед компом. Она смотрела «Последнее танго в Париже», сморкалась в салфетку, ею же размазывала тушь вокруг глаз и, как будто губами, выпятив и взволнованно разомкнув, жадно ловила каждое слово. Вдруг обернулась:
– Это же я! – и, выхватив «Туборг» и с чпоком о ножку торшера его открыв: – Я и Нодарик. Мля!
А Марлон Брандо, словно у них тут без Лизы затеялся полный контакт:
– Ты и я будем встречаться здесь, не зная о том, что происходит снаружи…
А Гаяне:
– Черт, у меня в шесть утра такси. Ну почему, почему? Кармашка, короче, дай диск.
А Марлон:
– Потому что нам здесь не нужны имена, мы забудем всех, каждого, всё, что мы из себя представляем. Мы всё забудем!
Где-то всхлипнул ребеныш. Лиза охнула: я не мать. Но еще она успела подумать: неужели Ю-Ю притащил ей фильм из-за этого дебильного монолога?
Викешка лежал у себя на кушетке и тихонько скулил. От обиды? Сказал, что болит голова. Потрогала лоб – он горел. Поставила градусник – 38,5. Горло чистое, сыпи нет. Бабушка в Черногории. А без бабушкиной команды Лиза его еще ни разу и не лечила. Изумилась беспомощности. Пометалась по кухне, нашла нурофен. Викентий его безропотно проглотил, следом выхлебал две чашки воды… Зубы стучали о край. Она ужасная мать. Уложила, накрыла, устроилась рядом, вскочила, чтобы обследовать горло опять – как бабуля, с фонариком. Дважды меняла на взмокшем Викешке белье, потом наконец уложила в кресло-кровать Гаянешку – теплую грелку в ноги, валерьянку с пустырником в теплый зеленый чай. Снова мерила детке температуру – за час она упала на градус. Снова капала Гаяне валерьянку, потому что Давидик уже десять минут икал, а ей от этого, как обычно, сделалось жутко: разве можно икать в воде, икать и не захлебнуться?
И лишь когда она захрапела, по нарастающей, как электрический чайник, а у Викешки наконец оказался нормально холодный лоб, и розовый вид, и самозабвенный, почти без дыхания, сон, Лиза вдруг поняла, что это, скорей всего, не болезнь, это инициация. Пяточка еще не рожденного мальчика ткнулась ему в ладонь – вся изнанка вселенной, с потрохами, и требухой, и недетскими тайнами, накатила, толкнула, накрыла. В самом деле: как может быть так, чтобы звезды, плавающие в нигде, чтобы Луна, этот волшебный фонарь, подвешенный ни за что, – дедуля недавно установил у себя на лоджии телескоп, и они теперь вместе разыскивают то Марс, то Венеру, то какое-нибудь созвездие, восходящее на востоке, – и вдруг этот ужас пихания человека из человека, из тьмы, из кишок, из бездны! И пока стелила себе, думала: он в меня, и не трус, и на утренниках первый чтец, и один из самых разумных в группе, а вот! ну кто бы еще – ни Федя, ни Даша, обижающаяся на все подряд, ни даже Светланка, прозрачная, как рентгеновский снимок, – никто не свалился бы от такой ерунды… И гордилась им, и тревожилась, и не знала, рассказать ли потом про это бабуле. И сидела в странном, похожем на гул приближающегося водопада предчувствии (мысли? ясности?), когда в прихожей на пуфе – о ужас, она забыла вырубить звук – визгливо вскрикнул мобильный. В три прыжка долетела и обезвредила, отгородилась дверью, накрылась подушкой.
– Алё.
Он молчал и дышал, как когда-то. А потом – перебирая буквы, как четки:
– Веточка, это я.
Получилось внятно сказать:
– Веточка сломалась. Меня зовут Лиза.
– Ли-и-иза? – словно впервые услышав, и еще раз, брезгливой скороговоркой, чтоб поскорее выплюнуть изо рта: – Лизсса! Я внизу. Нам надо поговорить.
– Почему не по телефону?
– Я сегодня завершил значимую для меня статью. Что же, я – и чашки чая не заслужил?
Кажется, это уже с ними было… Но зато хорошо, что здесь Гаяне. Все вообще замечательно хорошо. Даже если она этим только себя бодрила. И стянула с вешалки полушерстяную цветастую шаль с кистями, чтобы укутаться, – шаль не грела. Лифт ехал вверх. Он закончил статью. Он, может быть, только хочет с ней посоветоваться – Лиза безукоризненно ловит стилистические шероховатости… Ему понравится, как она это делает, – и он пристроит ее в издательство или научный журнал. Лифт распахнулся. Кан вышагнул из него с глупейшей улыбочкой, пригладил волосы, поправил очки, стал расстегивать плащ. Куртка ему, недорослику, пошла бы, конечно, больше. Но Ю-Ю казалось, что черный плащ удлиняет… Она поднесла к губам палец, попятилась, думая, что он пойдет за ней в кухню. А он, сбросив плащ на пол, а ведь вешалка была рядом, стал стягивать с нее шаль – шаль она удержала. Кан попытался расстегнуть ее блузку, на секунду отвлекся, чтобы самоуверенно стащить с себя свитер, уронил при этом очки… Когда он был рядом, почему-то казалось, что его возраст предполагает некоторое почтение – очки Лиза решила поднять. Он же вдруг повалил ее на пол. Она ухватилась за тумбочку – зря! – тумбочка, державшаяся на двух болтах, с грохотом развалилась. Блузку он с Лизы все же стащил, вырвав с мясом несколько пуговиц. И попытался втолкнуть ее в комнату, а она его – в кухню. Ей тупо мерещилось, что они еще выпьют чаю. Он отдышится и опомнится… В коридорчике возле ванной – Лиза была сильней, Кан упорней – они снова упали. Он хрипло вдохнул ей в ухо, что возьмет ее здесь, а она, отворачивая от себя его подбородок – что раньше его придушит. И схватила за горло? Он заломил ее правую руку за голову и держал. Тогда Лиза попыталась оттолкнуть его левой, расцарапала щеку, стиснула нос. Он дернулся, громко выдохнул ртом… и обмяк. Тяжело придавил. А над ним почему-то высилась Гаяне, взбешенная, задыхающаяся, с бутылкой в руке… Она бросилась в ванную, послышался звон стекла. Но Кан при этом даже не вздрогнул. Лиза напрасно его трясла. Наконец перевалила к стене. Волоски, обычно прикрывавшие лысину, безнадежно повисли протянутой пятерней. Это мог быть инфаркт. Из носа сочилась кровь… Это мог быть инсульт? С бутылочной розочкой наготове – убивать, защищаться? – из ванной вышагнула Бабаева:
– Убью нах! – Огромная, в бледно-лиловой ночнушке колоколом, с прыгающими губами врубила свет в коридоре, сглотнула: – Пипец… он живой?
А Лиза и сама бы хотела понять. Присела с ним рядом, не чувствуя ничего, кроме ужаса и отвращения… жалости и сострадания? – а вот их-то нужно было еще откуда-то раздобыть.
– Ты живой? – хотела коснуться плеча, но пальцы повисли рядом.
Коротко, будто включенный утюг, тронула его щеку.