И опрометью извинилась: сначала за папу, потом за бездну, следом – за то, что ее зовет сын (она называла Викентия сыном лишь в разговоре с ним, и почему бы?), а когда добежала стихотворение до конца: – Неправда! Меня привлекает вечность. Я с ней знакома. Ее первый признак – бесчеловечность. И здесь я – дома… – испугалась, не зная чего. Вдруг решила, что Ветку он произвел от Елизаветки, и отключила мобильный. Какая, однако, дерзость: что ты делаешь птичка, на черной Ветке? Но утром, найдя в телефоне его эсэмэску: «Стихи на память, во вторник звонЮ-Ю», отругала себя за глупую мнительность – ему просто нужно кому-то звонить, выгуливая собаку по имени Кэррот.
Сесть получилось только в четвертый автобус. До метро от них было близко, двадцать минут пешком, потому-то «двуспальные», с гармошкой посередине, с заносом хвоста в один метр автобусы приходили уже переполненными. Но зато меховые шапки и воротники, от снежных вмятин тревожно живые, по-кошачьи зализанные, казалось, тронь – и царапнут, и подтаявшие носы, и серо-махровую наледь на окнах предстояло терпеть не больше пяти минут. Ну а в метро, в самом красивом и тесном метро на свете – уберите с поручня сумку, левая сторона, не задерживаемся, проходим… – можно было уже не бороться, а течь, думая о своем. С некоторых пор (с недавних, но вот бы вспомнить, с каких) она думала о своем на виду у Ю-Ю, то есть с глупой задорной оглядкой: вот чего он никогда обо мне не узнает… вот бы он удивился… вот уж этого не поймет даже он.
Их познакомил Викентий. Кончался сентябрь, день был солнечный, но сопливо-сквозливый. И деревья в их сквере, будто пестрые куры, то и дело вскидывались, пушили и роняли листву. Ю-Ю ехал на велосипеде, а Лиза гналась за Викешкой с кепкой в руке, чтоб непременно надел. А он извернулся, выскочил на дорожку, и хлипкого вида дяденька, от этого резко свернув, свалился на землю. Скрючился и лежит. А когда они его усадили на лавочку, неожиданно ожил. Полуулыбка, от боли несчастная, превратилась в почти блаженную, с которой он попросил ее что-нибудь пошептать. Но что? Ну, например: болящий бок врачует песнопенье… И так глубоко заглянул в глаза, глубоко, удивленно, обыденно, словно в нижний ящик комода, где вчера лежали носки, а сейчас обнаружилась бездна.
А еще ведь была собака (мужчина и его «простая собака»), она бежала за велосипедом, видимо, на почтительном расстоянии и, когда Ю-Ю стал подниматься с земли, ткнулась в него так глупо и страстно, что он едва устоял. А когда они все уселись, Кэррот, будто дрессированная лисица, запрыгнула и примостилась на лавочке рядом. И тогда он сказал Викешке: если ты бросишь ей палку, она тебе ее с благодарностью принесет. С благодарностью? – рассмеялась Лиза. А Викешка: мама, найди мне палку. А собака бросилась под соседнюю лавочку, выцепила из ржавой листвы волан, грязный, рваный (Лизе показалось сначала, что это птичье крыло), принесла, положила его у самых Викешкиных ног. И от счастья Викентий расхохотался. С тех пор они больше так и не виделись, и эта сцена, как в старом кино, от проматывания была пробита до дыр, и перечеркнутые крест-накрест кадрики то и дело сбивали картинку. Но на нее все равно хотелось смотреть: вот Викешка стоит на цыпочках, чтобы забросить волан подальше, Кэррот повизгивает от нетерпения, Лиза ударяет по волану своей плоской сумочкой… и оглядывается, а Ю-Ю уже седлает велосипед, потому что он вспомнил, у него через десять минут appointment, очень важный, по скайпу, with my college from University of Nashville. И ей от этого немного обидно, но совершенно понятно, что он не выпендривается, а просто уже не здесь. И вот он уже уминает педаль, и Кэррот, мотая пушистым хвостом, начинает метаться между хозяином и Викешей, а потом сверкающим штопором ввинчивается в аллею. И они с ребенышем долго смотрят им вслед. Лиза весело спрашивает: знаешь, почему мы не будем реветь? И Викешка на это ловится: и почему же? Потому что мы завтра снова придем, и с собой у нас будет настоящая бросальная палка! Викентий хмуро кивает и реветь начинает только тогда, когда они сворачивают с аллеи.
Ю-Ю не звонил десять дней. Страшно долго. Можно было вообразить что угодно – ушиб, трещину, сотрясение мозга. А когда наконец позвонил, то сказал, что у него все прекрасно, что это типа проверки связи и что после командировки он опять позвонит. И в этой простецкости было что-то ужасно милое. Как будто он был старым другом семьи, приезжал к ним на дачу в Узкое. Та дача давно сгорела, а нынешняя, как любой новодел, ни в какое сравнение не шла, но, казалось, Ю-Ю помнил именно ту – со скрипящими половицами, грюканьем ставней, прикроватными ковриками, связанными из драных, нарезанных тонкой лентой колготок, с букетами полевых цветов в родительской спальне, мелко подрагивавших от подземного гула слышных лишь им электричек, и еще с другими букетами, висевшими вниз головой, – тысячелистника и зверобоя под крышей веранды, и пучками пыльного света в рифму к ним – в деревянном клозете из дыр и щелок под потолком. И чердак с журналами всех мастей, от «Трамвая» до «Науки и жизни» и «Нового мира», связанными бечевой картонного цвета и бумажного вкуса – Лиза в детстве любила ее разворачивать и сосать. Да, точно, другом семьи, но не из тех, что приезжали по воскресеньям за гербалайфом, которым мама тогда увлекалась и презентации которого регулярно устраивала, это был хороший приварок, девяностые начались для родителей, двух кандидатов наук, можно сказать, нищетой. Нет, конечно же, Юлий Юльевич был среди папиных много смеявшихся, литрами пивших пиво заветных друзей, вечерами шумно «писавших пулю», но стоило ей вбежать в их прокуренную беседку, и они говорили: не при ребенке! – и обрывали смех или разговор. И только Ю-Ю – дофантазировалась до того, что видела словно воочию – лежал в папином гамаке в своих немодных очках, попыхивал трубочкой, уважительно ее слушал и, словно маленькой взрослой, с почтеньем кивал.
Метровая давка (недавний Викешкин неологизм – надо записывать, сколько раз себе обещала!) отнесла Лизу в сторону, первый поезд пришлось пропустить, а потом крепко стиснула, перенесла с платформы в вагон и прижала к тетеньке в норковой шубе и высокой норковой шапке с маленьким козырьком. Телефон под пальцами вздрогнул, но, сдавленная со всех сторон, вытащить его из кармана она не могла. Дэн?.. Снова мама? Не из детсада же, в самом деле! Не шарахнул же его Федор о какой-нибудь угол? Мстители собрались… Когда расстояние между ней и ребенышем становилось критическим – точку невозврата она ощущала, делая пересадку на кольцевой, – Викешка снова оказывался так близко, что влажная духота источала его мятно-медовый пот.
– Топтыг, ты же хочешь быть сильным? – это вчера за ужином, на вилке, которую держит Лиза, кусок тефтелины. – Ну?
– Мумс, я хочу, чтобы у нас завелся настоящий друг…
Лиза кивает. Тефтелина втискивается между зубами и оседает за правой щекой, что почти не мешает ему быть внятным:
– Мамсин, ты ведь помнишь, что нам нужен друг?
– Помню, Топтыг. Я ищу Проглоти и запей! А ты помнишь, что вселенная нас любит? И что это – сильнее всего.
– Наш будущий друг мог бы полюбить нас еще сильней.
– Сильней, чем вселенная? Нет, мой хороший. Вселенная нас породила.
– А Федян… а Федян мне сказал… – треть тефтелины наконец-то проглочена. – Только мне и Даше, что мы – от бога. И вселенная тоже от бога!
– Может быть! Пожалуйста, хорошенько прожуй. И запей.
– И что Путин нас любит! – и виновато икает, и пожимает плечами, и ждет.
Лиза пододвигает чашку с соломинкой:
– Это Федя тебе сказал?
– Да. Мне и Даше. А ты как считаешь? – и нарочно дует в соломинку, пока сок не выпрыгивает на скатерть.
«Я считаю на калькуляторе», – отвечает Викешке бабуля, если хочет прекратить разговор. А Лиза так не умеет. И начинает бубнить, что баловаться за едой – «это не есть хорошо».
– Не есть хорошо?! – и хитро смотрит из-под длинных ресниц, и вытаскивает из-за щеки полтефтелины, целует ее и кладет на тарелку.
А однажды он лег на землю и поцеловал пушистую гусеницу, однажды – пойманного у пруда лягушонка. Потому что слов еще не было, а чувства переполняли. Вот такой у нее родился поцелуйный ребенок – непонятно в кого. Его папа был однолетним растением-недотрогой, Матвейкой-не-тронь-меня. Ни погладить, ни приголубить. Спать был готов хоть на коврике у двери, главное, чтоб бесконтактно. Секс – по пятницам (чаще – вредно), а потом прыг кузнечиком в темноту. Ну и ладно, Лиза не обижалась, раз ему это было так важно. Просто старалась побыстрее уснуть, а еще как-нибудь так сплести руки-ноги, чтобы их раза в два стало больше – в полусне иногда получалось себя обмануть. Будущий йог и реальный веган – по малости лет казалось, что это невероятно круто.
Поезд резко затормозил. Не упасть. Падать некуда. Пальцы впились в мобильник, как в поручень. Кольцевая. Ей выходить – им с мобильником выходить. А ведь в мобильнике – эсэмэска. Которую надо еще заслужить, а сначала: в такт с норковой тетенькой развернуться, попасть в ногу с тем, кто сейчас впереди, – с парнем, на худосочной шее которого татушка в виде штрихкода (прикольно!), – ощутить, как норковая мадам, тычками вантузя пространство, выталкивает тебя наружу, наконец шагнуть на платформу и прочитать сообщение, о радость, от Дэна: «срочно поговорить час грабил». Как это? В смысле, пробил? В давке у эскалатора по щекам побежали слезы. Потому что мозг принимает решение минимум за восемь секунд до того, как человек это решение осознает. Ну вот о чем она плачет? О том, что решила с Дэном расстаться? Или о том, что это он так решил?.. Или о неизбежности, а Дэн бы сказал – о презумпции расставания? Не зря он зовет ее Ли. А она их лучшее лето на свете – лиэтом. И стала реветь в ладонь. И только на эскалаторе поняла, что он зовет ее в «Грабли», и написала: «Граблях никак!! мне к часу в ЦО!»
По субботам они целовались, снимали друг с друга одежку, пили вино, занимались чем-то средним между любовью и сексом, позволяя друг другу многое, но не все… и, если он никуда не спешил, болтали – как ни странно, чаще всего о работе. И только однажды договорились до скелетов в шкафу. Это была ее идея – как доказательство и залог, как отправка фоточки с голой грудью мальчику-однокласснику… Голоса от волнения истончились и потекли, будто соты над свечкой, и глупо казалось, что после такого уже невозможно расстаться. Дэн рассказал, как в одиннадцатом классе настучал деду с бабушкой на собственного родного дядю, который и в самом деле тайком сбывал уникальные дедовы марки, Дэн лишь немного преувеличил ущерб, но, поскольку задача была не в спасении коллекции, а в отсечении дяди от наследования дачи… пришедший в невероятное возбуждение дед завещание переписал, с сыном прекратил любое общение, через месяц свалился с обширным инфарктом, это был уже третий инфаркт, и понятно, что дед вскоре умер, как понятно и то, что бездетному дяде дача была особенно не нужна, – тем не менее! Дэн хрустнул пальцами, взял со стула бутылку и влил в себя столько вина, что собственный, в ответ припасенный скелет показался Лизе хитиновой насекомой оберткой. А потом Ерохин ходи