исала, что Лещ дико любил свою Настю, а она его кинула, и лучший друг тоже кинул, и только после известия о смерти Тимура Ваня смог осветить эту ситуацию с правильной стороны.
После чего ледяными стали пальцы и кончик носа, тронь – зазвенит. А мозг упорно цеплялся – сейчас за слово «известие». Значит, Лещинский это знал с чужих слов?
Воспитательница, их тут было четыре на пятнадцать детей, спросила: кто хочет выйти вместе с ней в сад, посмотреть, появились ли под деревом новые каштаны, и самые красивые положить в корзинку? И помотала ею перед собой – корзинка была плетеной и пестрой, как осень. Иылдырым схватил Марусю за руку и потянул. Она оглянулась. Иди-иди, кивнула ей Лиза, хотя выбора у малышки, в общем-то, не было. Иылдырым – по-турецки это значит «молния» – уже выволакивал ее в сад. Солнце, встретив детей на пороге, словно ножницами прочертило их контур. А когда Маруся исчезла, на ее месте зазияла дыра. И Лизе пришлось строго себе сказать: с Марусей полный порядок, она здесь, она просто вышла из кадра.
Позывной у Тимура был Плата, писала неутомимая Лена. Несколько лет назад он прочел книгу про атамана с похожей фамилией и не раз взахлеб пересказывал эпизоды: особо любил тот, где на совете в Филях Платов высказывается против оставления Москвы, требуя нового решительного сражения с Наполеоном. Но по-любому он гнал французов до самой границы и дальше, за что, будучи сыном обыкновенного казака, был награжден титулом графа. Короче, примерно пятнадцатого сентября Лещ по чистой случайности увидел Тимкино фото на одной странице «ВКонтакте»: калаш над головой, в левой руке граната. И подписано: погиб 23 августа под Попасной, позывной Плата. И тогда Ваня с этим, кто его фоточку запостил, списался, тот был местный, луганский, позывной Пилорама, и узнал, что Плата с ними ходил в разведку, село стояло ничье, один лишь старик на окраине жил, глухой или оглушенный, и брошенная скотина вокруг ходила, а их задача была убедиться, что село тоже брошенное, не укропское то есть, а укры как раз на другом краю и засели. Лиза, я почему тебе пересказываю с чужих слов, потому что Иван стесняется, как безграмотно пишет, и попросил меня, чтобы я тебе это все… А ты с его слов передала Григорию Александровичу. А когда он придет в себя и сможет общаться, Ваня к нему заедет или позвонит. Сама я второй день рыдаю и перестаю, только когда смотрю в телефоне видео, как мы с ним зажигали на прошлый Хэллоуин, взрывали в парке петарды и орали: гадость или сладость? Но надо же ехать его тело искать, больше месяца прошло. Пилорама сказал Лещу, что тело они не бросили, он после ранения быстро умер, не мучился, через десять минут. И они дождались темноты, рисковали сильно, но тело забрали с собой. Ты, главное, не сомневайся, Иван говорит, что плата будет. Всем нацикам и укропским уродам будет Плата! Думай о хорошем, Лиза. Тимка – в раю.
Больше писем в смартфоне не было – значит, папа еще не знал. Мозг упрямо цеплялся за возможность ошибки, путаницы, недоразумения… Но стены в садике уже были пепельно-серы. И в каждой зияло по черной дыре размером с Тимура, словно он только что вышел – в ночь, во тьму, в космос – сквозь дыру размером с человеческую мишень. Когда Маргарет, самая великовозрастная из воспитательниц, остальные были почти девчонки, спросила у Лизы, все ли с ней хорошо, Лиза кивнула, и слезы – лицо, оказывается, было в слезах – брызнули на смартфон. Дети в дальнем углу – стены вокруг них осторожно зарозовели – вразнобой затянули: Ich bin Schnappi, das kleine Krokodil. Но у песни был слишком быстрый ритм, и она им который день не давалась. Только девочка лет четырех, прикрыв от старания веки, выводила чистейшим голосом про острые крокодиловы зубки и как ловко он ими может схватить. Это такая игра, говорилось в бесхитростной песенке. И у Лизы даже получилось ненадолго обрадоваться: она понимает весь куплет разом, не вычленяя слов! Но фраза, последовавшая затем, – о крокодильчике, который кусает за ногу папу и тихонько засыпает, – поразила. Больше всего тем, что Лиза слышала ее и вчера, но вчера она еще ничего не значила. И когда из предбанника наконец дозвонилась до Сани – он сидел на лекции, вырубив звук, – губы прыгали так, что с ходу только получилось провыть: Ich beiß dem Papi kurz in’s Bein… Und dann, dann schlaf’ ich einfach ein[4].
Саня приехал за ними, показалось, практически сразу – на велосипеде… На велосипеде и сразу? Значит, со временем снова что-то было не так. Сказал, что содержание письма надо донести сначала до тещи, до Ирины Владимировны, а она уже подготовит отца. И что сейчас они отправляются в парк.
Бессмысленно повторила:
– Содержание письма… Мне Ерохин предлагает индивидуальные туры – «Берлин и окрестности» под зонтиком «Шарм-вояжа». – Это ведь тоже было письмо, неотвеченное и едва замеченное дней пять назад, а сейчас вдруг разросшееся до размеров аэростата. – За очень смешные деньги. Но для раскрутки неплохо, и это реальные деньги, абсолютно реальные!
А Саня ее тряхнул, взяв за плечи. Почему-то он точно знал, что сейчас ее надо неслабо тряхнуть и измерить температуру лба. Не измерить – прижечь сургучом, и не лоб, а предложение Ерохина, скукожившееся от этого до размеров фитюльки.
– Мы едем, – сказал Саня, как маленькой, по слогам: – в Фенн-пфуль-парк.
Или это он уже говорил Марусе?
День был солнечный, теплый и, если бы не желтые листья под колесом, по-настоящему летний. Детка серьезная, в красном шлеме и розовом комбинезоне, отрешенно и взросло катила у отца за спиной. И Лиза их несколько раз обгоняла, чтобы взглянуть на ее бестревожную мордочку, улыбнуться и зарядиться хотя бы на миг. Уличный градусник показывал плюс двадцать пять – в самом конце сентября. Это Берлин, детка. Это – ни пылинки на башмаках за три недели разъездов, белки и кролики на газонах, автоматы с презервативами в университетских клозетах, а в женских – еще и пеленальные столики, в столовой – стульчики для детей, это лектор, разрешавший в субботу приходить на занятие с младенцами, это парки, в какую сторону ни разгонись…
В парк прыплэндали (любимое Санино слово) минут через сорок. Будто божью коровку, отпустили Марусю в траву, и устроились рядом, и стали решать, что, и как, и кому говорить. Да, наверно, сначала маме, но какими словами все это в принципе говорится – например, когда Санину бабушку нашли под мостками, он же как-то об этом Алевтине сказал? и выразил соболезнование? господи, как это все между родными бывает, чтобы без пафоса, но с соблюдением приличий? – и положила голову ему на плечо, и прижалась чуть беззастенчивей, чем обычно, но если ей этого вдруг захотелось – в этом ведь не было ничего плохого. А Саня осторожно ее отстранил, ответственно и осторожно, и сказал, что приличия между своими – не вопрос, вопрос в том, кто поедет за телом, которое, вероятней всего, в Ростове, и что в принципе, если Лиза не против, на несколько дней может сорваться и он. А Лиза на автомате: не беспокойся, я против. И словно в отместку чье-то резко раскрывшееся окно – парк был маленький, и дома к нему прилегали вплотную – ударило по глазам отражением предзакатного солнца. Последних «болотников» повязали недавно, в этом мае – одного за перевернутый туалет, другую за пустую пластиковую бутылку, брошенную в сторону полицейских. Отец им об этом сразу же написал. Папа трогательно волновался за зятя. А про Тимура ни он, ни Эля все это лето – ни сном ни духом. У Лизы какое-никакое алиби все-таки было. И даже во рту пересохло, так захотелось сделать его неопровержимым.
Мальчик лет десяти сидел возле озера с удочкой, и ветер, будто траву, шевелил его легкие светлые волосы. Стащив с Маруси комбинезон, Саня вопросительно оглянулся: не простынет ли? отпускать? Детка, воспользовавшись моментом, крепко схватила его за палец и тянула к воде, к уточкам и лебедям. А Лизе вдруг показалось, что это растерянно озирается папа: как бы не обнаружилась, не открылась его «военная тайна»… Это был еще бабушкин лексикон, а мама по жизни его подхватила. И в душе всячески одобряла: Тимур – это «военная тайна», да.
Ему было двенадцать, Лизе – двадцать один, цифры и звуки отражались друг в друге, когда отец отважился их познакомить. Это к вопросу об алиби, ведь был куда более гармоничный расклад: Лизе одиннадцать, Тимуру один плюс один – и попробуй не полюби карапуза-двухлетку. Но сложилось так, как сложилось. Мотя тогда ходил в женихах и жил у них в доме. И папе наверняка казалось – почему-то тогда ей это в голову не пришло, – что они, счастливая пара, смогут Тимуру дать то, чего не смогли он и Эля, – ощущение юности, счастья, семьи. Он и знакомил не Лизу с Тимуром, а Тимура с Лизой и Мотей. Привез в какой-то спортивный лагерь под Раменками, кончался июнь, а с ним и первая смена, команда в синих футболках играла в футбол с командой в зеленых. Бесцветный и низколобый мальчик, ничуть не похожий на папу, и слава богу, что так, нервно прыгал в воротах даже тогда, когда обе команды месили поляну в другом конце поля. Бодрил себя, злил, взбивал кулаками воздух… И Лиза сразу же рефлекторно образовала между ним и собой светящийся щит, как учил ее Мотя, если хочешь защитить свою ауру от энергетического пробоя. Просидела за этим щитом всю игру и еще потом битый час у костра, который папа со старанием развел на опушке ближайшего леса. И все девять лет их полузнакомства-полуродства за этим щитом кантовалась… Несколько раз они уступали тихим папиным просьбам, но ведь это надо было делать от мамы тайком, и, значит, со встречами не частили. Да и темы для встреч выбирали не по уму: двенадцатилетнего парня надо было вести на футбол, в музей военной истории, но никак не на встречу с потомственным брахманом и не на празднование Дивали. А Лиза думала: праздник огней, индуистские танцы, кришнаитские мантры, вводящие в легкий транс, – ребенку понравится, и Мотя встретит кого-нибудь из своих и тоже будет доволен. Но Тимур через пять минут обозвал происходящее шабашем, женщин с разноцветными бинди на лбу – меченными сатаной… Вырвался, Лиза обидно, как маленького, держала его за руку, и убежал. Правда, к Моте он поначалу испытывал интерес: предположив в нем мощного колдуна, наподобие Волан-де-Морта, попросил, чтобы он смедитировал ему тройку по русскому. Мотя ответил, что йоги совершенствуют только себя и так воздействуют на окружающий мир, однако тройку в четверти Тимуру все-таки нарисовали – из ничего, из двух двоек и единицы, и мальчик ненадолго уверовал в Мотину мощь. До облома по географии и поведению.