Вечная жизнь Лизы К. — страница 43 из 44

Саня протягивал Лизе шлем поменьше. Зачем, что за бред? Спросила громко, вокруг все равно не понимали по-русски. Да и заняты были другим: раскладывали по земле свои купола вблизи совсем уж кислотных цветов… От сердито-зеленого заложило уши. Синестезия, подумала Лиза и перевела взгляд на оранжево-алый – в голове зазвенело. Сразу несколько крепких парней, согнувшись крючком, проверяли, словно слепцы, распутанность своих строп, перебирая их пальцами. Саня зачем-то стиснул Лизу за плечи, хорошенько тряхнул, но звон в ушах не прошел. И тогда он стал говорить сквозь него, что это очень важные вещи, их надо предельно внимательно выслушать, он полетит сегодня впервые… Ах, значит, все-таки он – и опять спохватилась: как это полетит? он не умеет! Оказалось, умеет, брал уроки и раньше, и потом, когда приезжал к Алевтине, за лето добрал на сертификат, но реально, по-взрослому еще не летал. Почему? Не хотел без нее. Что за шутки, у нее-то нету сертификата! И хотела уже рассмеяться, но Саня снова ее тряхнул и сказал, что Рауль… При слове «Рауль» к ним подошел белобрысый крепыш в черной кожаной куртке, синем шлеме и еще почему-то с черными мотоциклетными очками, болтавшимися на рукаве. Объявил, что тандем (не тот, который Tandemfahrrad, а который Tandem-Paraglider[10]) – это здорово, радостно и легко, в тандеме может лететь любой, подготовка для этого не нужна, надо только быть собранной и во время разбега послушной. Все это он произнес по-немецки с сильным баварским акцентом, но от ужаса она все поняла. Или вспомнила? Пару недель назад Саня показывал ей в планшете такой же полет. И она сказала еще, что сама никогда бы… и они немного порассуждали об этом, и Лиза ему объяснила, что, когда стоит на балконе, у нее подламываются колени – непроизвольно, только посмотрит вниз. Кажется, он ничего тогда не ответил, просто погладил по темени тем же жестом верховного божества, каким ободрял обычно Марусю… А сейчас, по отечественной привычке едва не хлопнув Рауля по покатой спине, спохватился, одернул руку и улыбнулся, как умел только он, открыто, от уха до уха, и страстно (ich schwöre[11]) пообещал, что Лиза будет готова через две-три минуты – сюрприз, день рождения, подарок, мечтала, но не ждала, что мечта так быстро осуществится. Рауль ответил коротким кивком. А Саня, манипулятор фигов, вдруг сделал родное-преродное лицо, убрал из глаз все заслонки – смотри прямо в душу… И коленки стали подгибаться от этого, и непонятно, как долго она смотрела, и он смотрел, и не было ни ресниц, ни зрачков, ни радужной (у Сани она на ярком свету золотистая) оболочки, а было – бегущей строкой – следуй за белым кроликом… а в ушах – дуэт из Рамо, Ипполит и Арисия дают обет вечной верности. А ведь Саня при этом еще говорил, но слова почему-то не казались такими уж важными… Говорил, что сначала ей будет страшно, но ведь, правда же, не страшней, чем ему? Страх вынесет мозг, а потом мозг встанет на место, и тогда-то начнется самая круть, то, чего они не переживали еще никогда, а теперь переживут – вместе, как Бонни и Клайд, как Армстронг и Олдрин! Лиза сказала: как Белка и Стрелка, – но так безучастно, словно уже сдалась. И карауливший неподалеку Рауль понял это даже раньше, чем Саня.

На каменистом пригорке рядом с Феликсом и Алевтиной стояли теперь Викешка и бабуля с Марусей. Но лучше бы Лиза не оборачивалась – не давала им повода оживиться, замахать руками и палками, завопить сразу на трех языках.

Викешка кричал пронзительней всех и выбрасывал вверх кулак с такой яростью, словно вознамерился вывести его на орбиту:

– I’ll be back!

Лиза надела шлем. Растянула в улыбке рот. Отступать было некуда – пусть уж запомнят ее такой, – подписала какой-то листок, Саня сказал, что это формальность, и с деланой бодростью зашагала по склону за кем-то бесполым в черном комбинезоне, с коротким оранжевым ирокезом на голове, больше похожим на недозаживший шрам. Вот такие были ассоциации. Кислотные купола, разложенные вокруг, – так, чтобы при каждом была своя взлетная полоса, – корчились языками адского пламени. Шли недолго, наверное, вечность. Если Лиза убьется, ее вечность накроется медным тазом, вечность – в Санином, техногенно-курцвейловом понимании: не позднее 2045 года человека можно будет записать на электронный носитель или «перекинуть на облако», всего целиком, мы и состариться не успеем. Саня в это так искренне верил! Но она разобьется – и он перекинет на облако кого-то другого, может статься, и Монику. А если не разобьется, этого тоже нельзя исключить, как только они вернутся в Берлин, Лиза подаст на развод. Потому что она не плюшевая игрушка, чтобы ее прицепить к воздушному шарику и отправить неизвестно куда. Они разведутся, и она наконец вернется в Москву, и Маруся заговорит, Викешка перестанет сиротствовать и тупить, папа будет гулять вместе с ней и детьми, а к маме вернется разум. Для того ведь люди и рождаются друг от друга, чтобы… Мысль прервалась – Рауль в непроницаемо-черных очках, закрывающих пол-лица, уже запрягал, и, значит, Лизу надо было вписать в пологость сиденья перед ним, в одну с ним упряжку. Деревянные ноги не то чтобы слушались, но девушка с ирокезом – да, все-таки девушка, у нее оказался щебечущий голосок, специально созданный для анестезии, – спросила, взяла ли Лиза айфон, сверху так классно снимать. Безумица, думала Лиза, уже не зная о ком. А девушка в это время оплетала все четыре ее конечности ремешками и затягивала подпруги. Рауль неожиданно крикнул:

– Lauf![12]

Склон плавно тянулся вниз. Мозг, и в этом Сергиевич был прав, вынесло в ту же секунду. Голова, лишенная мозга, подумала: ну бежать-то не страшно! Ноги ринулись вниз и сразу же перестали чувствовать почву. Тело рванулось назад и вверх. Руки вцепились в ремни, а носоглотка, что-то жалобно промычав, завизжала – они летели… они падали вниз. Рауль за спиной, кажется, хохотал. Мефистофель и Маргарита. И каким-то будет финал? «Спасена»? В каком – в папином смысле? Единственную молитву, которую знала: «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марке, Господь с Тобою», которой научила ее соседка в роддоме, когда она лежала с Марусей, испуганная первороженица семнадцати лет, Лиза пробормотала до середины – и помогло, с Марусей ведь помогло, ее девочка так основательно замотала себя в пуповину, и они сейчас тоже едва не запутались в стропах, их развернуло и понесло – сначала медленно, а потом все быстрей, в сторону, вверх – навстречу лучу, пытавшемуся отодвинуть тяжелое, темное облако. И поняв, что на землю можно вообще не смотреть, а только на красно-желтый купол, метавшийся над головой, только на облака, надвигающиеся, неотвратимые, первозданные, словно поезд братьев Люмьеров, и такие же иллюзорные… и почти успокоившись, вдруг расслышала, как Рауль кричит какие-то цифры, про сколько-то метров над уровнем моря – неужели про километр? Счастье, что ветер забивал уши свистом. И лепестки парапланов вспыхивали то здесь, то там, словно где-то за облаками облетал райский сад. Счастье, что один из порхающих лепестков был Санин. Стопудово Санин – он ведь уже взлетел, он не мог не взлететь! И наконец посмотрела вниз – господи, почему не раньше? – ведь это же все уже было, это было, я помню, господи, но когда? В прежней жизни? Когда они с Мотей медитировали и он учил ее выбираться из тела? Он плохо ее учил – выше потолка она не взлетела ни разу. А сейчас, когда быстрая стайка птиц пронеслась между ней и землей, показалось, это было всегда: долина, вытянувшаяся всем телом, чтобы припасть к темно-зеленому озеру; озеро, прижавшееся к исполинским ребрам горы, выбеленным тысячелетиями; и эти ни на что не похожие склоны, текущие вниз, будто мед, тяжелыми, неспешными складками – прочь от промозглой безжизненности… И вдруг поняла, что чувство, то же самое чувство изумления, нежности, страха, боли, восторга, разносящее душу до размеров Вселенной, уже было – когда вспыхивавшую первым слабеньким плачем Марусю положили ей на живот. С тех пор оно залоснилось, заносилось, забылось, а вот – никуда не делось. И это было так круто знать, что ты куда больше, чем ты, – видеть раскрытые книжки крыш, чересполосицу желто-зеленых и черных заплаток, золотистые пешки снопов, стоявшие вдоль их границ, и черные многоточия овец, на высоте для овец, казалось бы, недоступной, – и ощущать, что имеешь тайное отношение к сотворению всего, овец в том числе, и это есть твоя вечная жизнь – почему-то на овцах разум опять перемкнуло. Они падали? Нет, они только взяли правей и чуть ниже, уступили дорогу – не Сане ли? – нет, какому-то парню в большом звездно-полосатом шлеме, взяли еще правей, проплыли над синими горошинами фуникулера, над просекой, бежавшей под ним и ради него вертикально врубившейся в горный склон, – на миг стало больно, словно от свежего операционного шва. А потом в глаза ударило озеро и ослепило. Потеряв ощущение высоты – Рауль ей зачем-то кричал про скорость в сорок шесть километров – зачем? ей важно было понять расстояние до земли – сорок восемь, кричал Рауль, и оттого что голос его ликовал, и оттого что гладь озера уже дала разглядеть свое отражение в ней, снова стало нестрашно. Надо было что-то успеть – то ли понять, то ли произнести, как в новогоднюю полночь, пока еще бьют куранты, отсюда должно быть слышней во все стороны… эй, Царапыч, живи, ты меня слышишь? нам ведь по силам невероятное, мне уж точно – и, значит, тебе! чтобы я приземлилась, а ты позвонил и сказал: Ришик, домой! и чтобы больше не вкалывал, как безумец, Санин с Кириллом ремонтный “WellDone” это может тебе позволить! а любовь, Юлий Юльевич Кан, это что-то настолько другое, даже больше, чем общие дети… или даже вовсе не про детей, я не знаю, про что, может быть, про доверие, как у Люси по фамилии Шимпандзе, абсолютное, полное, которое нельзя обмануть, и ты знаешь, что его не обманут… но за антропный принцип, конечно, спасибо, он крут, подтверждаю, я же ему свидетель и соучастник, я лечу, я частица всей этой невероятной притирки ветра к крылу, крыла к птице… жены к мужу… дети мои, простите вашу безумную мать, мы идем на посадку, я жива, а вы – мое счастье. Две ноги… две опоры… Это кричит Рауль: приземление – на обе, сразу на обе! я сделаю плавно! И подталкивает ее выскользнуть из сиденья. Снова страшно, лететь стоя страшно… но это лишь миг, земля ударяет в ноги – резкая, незнакомая, словно другая планета, расхрабриться и однажды о ней написать: моя жизнь… моя прямоходящая жизнь…