Вечная жизнь: новый взгляд. За пределами религии, мистики и науки — страница 24 из 46

На протяжении всей истории западных стран мы дополняли наши представления о загробной жизни, контролирующие поведение, разнообразными и вторичными «образами блаженства». Другими словами, мы наполнили загробную жизнь содержанием на основании наших человеческих потребностей, какими они виделись нам. То, чего людям недостает в жизни, должен был обеспечить созданный нами образ рая. Прошу заметить, что это по-прежнему упражнение в эгоцентричности и мотивацией для него служит стремление выжить. Я упомяну только три из этих образов блаженства – их хватит, чтобы проиллюстрировать мою мысль.

Одно из самых ранних описаний рая, «земля, где течет молоко и мед», – христианская адаптация идеи, порожденной историей раннего иудаизма. Евреи, блуждающие по пустыне после побега из египетского рабства и гадающие, хватит ли им еды, чтобы протянуть еще день, стремились, согласно этому древнему библейскому повествованию, в то место, которое называли «землей Обетованной», где еды вдоволь. Географически эта земля находилась, как было сказано, «за Иорданом». Христианство приспособило этот иудаистский образ к своим обстоятельствам и потребностям. В первые годы первого столетия христиане тоже считали себя сбежавшими от гонений в этой жизни, поэтому также мечтали о том, как переправятся через Иордан и попадут в землю Обетованную, которую стали называть раем. «Молоко и мед» изначально были буквальным исполнением мечты голодных детей Израиля, а для христиан они стали символом блаженства. Даже если нам рацион из молока и меда кажется бедноватым, он соответствовал стремлению евреев выжить. Христиане просто лишили этот символ буквализма, а затем возвысили и гиперболизировали его, сделав символом вечности. Рай стал местом, где преображались потребности человека и сбывалась мечта о достижении блаженства.

Вторым популярным образом блаженства, который наполнил слово «рай» новым содержанием, стали представления о нем, как о месте, где не будет «ни скорби, ни печали, ни разлуки, ни смерти». Этот образ вырос прежде всего (по крайней мере, в истории христианства) в период гонений, однако и тогда, как и теперь, он был в высшей степени притягательным для человека. Смерть и разлука хоть и являются неотъемлемыми составляющими жизни в целом, во времена гонений на христиан ежедневно наносили людям травмы: распадались семьи, близких сажали в тюрьму и даже казнили. Однако этот образ сохранился на более длительный срок, чем продолжались гонения, поскольку человеку не требуется прожить много лет, чтобы осознать: никакая жизнь не избавлена от печали, скорби и смерти. Тот, кто умирает рано, узнаёт меньше страданий, но сама преждевременная смерть рассматривается как признак трагедии, несбывшихся жизненных надежд, вдобавок для близких покойного она становится тяжелой утратой. Тот, кто умирает поздно, успевает похоронить самых любимых и близких, а такие события означают мучительные страдания. Близкие отношения, полные любви, сменяются зияющей пустотой. Не надо мыслить негативно, чтобы понимать: любая жизнь, в которой присутствует самосознание, по своей натуре в конечном счете трагична. Рано или поздно Мать-Природа уничтожает всех своих детей.

Процесс старения для многих сопряжен с растущей беспомощностью, болезненностью, бесполезностью и слабостью. Один из моих друзей говорил, что достиг жизненного этапа, когда обзавелся врачом для каждого отдельно взятого органа! В старости приходится иметь дело с болезнями либо хроническими, либо неизлечимыми. Кто-то описывал жизнь как путь от памперсов к памперсам. Это сказано не для того, чтобы преуменьшить прелесть жизни, умалить значение моментов невероятной радости или отрицать важность преображающих взаимоотношений. Однако эти слова напоминают о том, что вся эта прелесть, радость и взаимоотношения неизменно встроены в контекст траектории движения к слабости, боли и конечности. Одиночество, действительность самосознания – сугубо человеческий опыт. Мы приглушаем это одиночество обещаниями постоянной заботы, даже когда уверяем, что наша любовь продлится, «пока смерть не разлучит нас». Поэтому неудивительно, что люди мечтают о небесном пристанище, где мы снова встретимся с нашими отцами, матерями, братьями и сестрами, супругами и друзьями. Рай, как утверждаем мы, – место воссоединения, где мы вечно будем рядом с теми, чья любовь дарила нам блаженство. Этот образ берет начало в нашем ощущении обособленности, однако он продиктован скорее иным опытом нынешней жизни, нежели нашими знаниями о вечности.

Третий популярный образ рая, фигурирующий в истории религии, – это «вечный покой». Он возник в феодальный период Средневековья, когда крестьяне надрывались, занятые непосильным трудом с восхода до заката, шесть дней в неделю. Шаббат, который они по ошибке сочли воскресеньем, «днем Господним», а не субботой, седьмым днем в иудаистской традиции, стал для них символом блаженства и исполнения желаний. Когда «покой от трудов» стал желанной целью в вечности, конец жизни начали воспринимать как аналог дня покоя и отдыха. Таким образом, в условиях феодального мира шаббат был влиятельным символом, и он до сих пор частично сохраняет свое влияние в некоторых слаборазвитых странах мира. В меньшей степени то же явление характерно сегодня для современного мира с сорокачасовой рабочей неделей, с разнообразными праздниками, благодаря которым почти каждый месяц выпадает три дня отдыха подряд, с отпуском на лето и на Рождество… Надежда на вечный шаббат в конце жизни, предложенная людям в нынешних условиях, выглядит в наших обеспеченных кругах чем-то вроде пятисот тысяч лет игры в шаффлборд в доме престарелых, то есть воспринимается далеко не с таким восторгом, как когда-то в прошлом.

Эти три образа позволяют нам сделать следующий вывод: люди в контексте их истории стремятся к целостности и к завершенности, и это стремление проявляется в мечтах о блаженстве и счастье. Такие образы, застывшие во времени, воспринимались буквально до тех пор, пока не стали настолько далекими от нашей нынешней действительности, что утратили всякий смысл.

То же самое произошло и со всеми нашими прежними образами жизни после смерти. Они утратили смысл. Они едва ли осуществимы. Они подразумевают то, что не можем подразумевать мы. Для них применяется пространственно-временной язык – конечно, ведь это единственный язык, которым мы располагаем, – и этим языком описывается то, что не ограничено ни пространством, ни временем, если вообще реально. Все эти образы рая подразумевают существование божества за пределами нас самих, – божества, с которым мы можем установить связь. Они предполагают существование мира за пределами нашего мира, куда мы каким-то образом получаем доступ. Они допускают продление времени далеко за все известные нам временные рамки. Неудивительно, что разговоры о рае, аде и жизни после смерти потеряли свое значение.

Если бы мы жили в то время, когда возникли и развились эти образы, мы, вероятно, делали бы такой же выбор, как и первые верующие. Однако созданные человеком образы становятся неуместными и в конечном итоге умирают, когда меняются обстоятельства и пополняется запас знаний. Если мы воспринимаем эти образы буквально, они не вполне умирают, хотя их время уже пришло. Скорее, они сохраняются, медлят, пока не начинают вызывать чувство неловкости и в интеллектуальном, и в духовном отношении. Так исчез почти весь наш лексикон, относящийся к жизни после смерти. Значит ли это, что концепция загробной жизни также мертва? Не совсем, но ее содержание – несомненно, поэтому она стала бессодержательной концепцией, срок годности которой в историческом смысле довольно краток. В конце концов от нее придется избавиться. Именно это и происходит сегодня. А теперь обратимся к тому, что заменит прежнюю концепцию – если что-то ее заменит вообще.

11. Отказ от детских затей: смерть религии

Церковь подобна плавательному бассейну. Больше всего шума там, где мелко[39].

Процитировано профессором Сарой Коукли, Гарвардская школа богословия

Иисуса всегда предают те, кто признается Ему в любви[40].

Пастор Гретта Воспер, Объединенная церковь Канады

Мы подходим к решающему поворотному пункту на нашем пути. Почему настолько важно, исчезнет традиционная религия или нет, умрет внешний Бог традиционной религии или выживет? Это важно потому, что мы вновь останемся одни лицом к лицу с действительностью, представляющей для нас серьезную угрозу. Важно потому, что мы вкладывали в это божество наше ощущение цели, смысла и надежды на вечную жизнь. Если умрет Бог, вместе с ним исчезнет и все перечисленное или, по крайней мере, перестанет существовать в виде привычных, устоявшихся представлений. Когда эти вопросы рассматриваются за пределами привычного для них «ханжеского» окружения, их курьезность становится очевидной. Ясно, что мы верим во все это не потому, будто убеждены в истинности перечисленного, а ввиду нашей глубокой потребности в том, чтобы все это оказалось правдой. Мы, по-видимому, не сознаем, что эта наша потребность – лишь бы все оказалось правдой, – не влияет на то, чем это «все» является на самом деле; она лишь выявляет нашу готовность обманываться. Для того чтобы поддерживать и укреплять свою веру, мы, люди, склонны сопротивляться всем новым знаниям о том, как устроен мир, появившимся за последние лет пятьсот, если они воспринимаются как оспаривающие наши религиозные предпосылки. Однако сердце в конечном итоге не может поклоняться тому, что отвергает разум, поэтому в борьбе между верой и знанием неизменно побеждает знание.

Религия начинает медленно сдавать позиции, когда мы впервые обнаруживаем, что не в состоянии примирить человеческие трагедии с образом милосердного божества, наделенного сверхъестественной силой. Мы прибегаем к всевозможным замысловатым объяснениям, чтобы сохранить целостность этого божества, но ни одно из них не помогает. Бессмысленно объяснять трагедию тем, будто кто-то заслуживал наказания, как поступали многие верующие с тех пор, как существует религия. В нескольких недавних примерах известные лидеры евангелических церквей предположили, что теракты 11 сентября 2001 года были вызваны вовлеченностью Америки в феминистское движение, в движение за права геев или в деятельность Американского союза защиты гражданских свобод, а также – что ураган обрушился на некий город, ибо там родилась комедийная актриса, оказавшаяся лесбиянкой. Такие нелепые объяснения трагедии годятся разве что в качестве тем для очередного позднего ток-шоу на телевидении, да и там их осуждают и высмеивают. Бесполезно также приписывать трагедию божественному замыслу, которого мы пока не понимаем, но есть надежда, что когда-нибудь поймем. Это так называемое отрицание или тщетная надежда.