рь на земле.
Когда стена вывершилась, оставалось самое трудное - выдолбить в твердом кремне яму. Нож я берег, как око, ножом я только заострял древки. Они-то да каменные рубила были моим землекопным инструментом. Горсть за горстью, камень за камнем - напряженно ковырял я подошву горы. Пот, капая с меня, размягчал породу, охлаждал накаленное солнцем рубило. За день я выгребал из ямки какой-то кошель кремня. Я плелся на свой стан, чтоб что-то пожевать и сделать пометку в календаре. И замертво падал на постель, приклоняя к себе сон, ровно лист к ране.
А на рассвете снова долбил скалу. Иногда мне казалось, что я копаю яму для себя и буду копать ее до самой смерти. Однако я копал. Потому как знал, что должен обеспечить себя настоящим мясом на возможно длительную зимовку. С приходом лета поток обмелел, и рыба потянулась вверх, в студеные чащевые заросли. Доедались последние харчи.
Череда изнурительных дней тянулась бесконечно. Я и сам был натянут, как упругая струна. Однако не обессилел, приобрел второе и третье дыхание. Заметил, что лучше всего мне отдыхалось в полночь и полдень, а остальное время отводилось работе. Ночью подсвечивала ватра. А бывало, что и луна - большая и кроткая, как доброе сердце в груди. И осуждающе моргали зори. Я багоговейно обнимал очами сей небесный престол, затем заземлял их в свою копь и думал думу.
«Вот я тут, точно крот, рою землю, чтобы прожить, если удастся, еще какой-то месяц-другой. Разве это не проклятие - так надрываться, чтоб только поддержать свое тело? Однако я не слеп, как тот крот, и не чувствую себя несчастным. Да, я, словно червь, извиваюсь в теле земли. Но разве не каждый из нас таков? Разве не каждый, как червяк, проедает себе дорогу в жизни?! И это его путь. У каждого - свой. И у меня тоже, хотя моя дорога и привела к бездорожью. Однако я же иду. И пока я иду, я в пути.
И то, что я сейчас делаю, какая ни есть, но моя работа. Я долблю эту землю, чтоб быть вместе с землей и ее душой. Эта работа не неволит меня, а освобождает от тьмы отчаяния. Утомляя, она укрепляет меня. Струясь потом со лба, смывает проклятие, начертанное там. Копая землю, не в землю углубляюсь, а в себя. Потому что, когда упорно работаешь, то соединяешься с самим собой, с природой, с Богом. И когда делаешь что-то с любовью, наполняешь то дыханием своей сути. И это частичка самой Любви».
Я учился делать все с радостью, с охотой. Так, словно бы это было моим призванием. И не изнурял себя. Всей работы все равно не переделаешь, а силы подорвешь. Работал до первого пота и отдыхал. Если работа не шла, находил себе иное занятие. Потом возвращался. Ибо даже инструмент, бывает, корится работе. А что уж говорить о человеке?
Время от времени изучал взглядом близкий лес, издававший из густых глубин тяжкие глухие вздохи. Я почти не потыкался в угрюмое сырое чрево чащи, хотя знал, что вновь придется. По ложбине подчищались остатки сучья для огня.
Яма была готова. Чтоб выбраться из нее, прислонял усохшую смеречину. На дне я вкопал колья с заостренными кверху концами. Яму прикрыл тонкими лозинами, а сверху лопухами, присыпав их землей. Тогда принялся готовить приманку. Скалывал над серчаным мочилом камни с черными солеными бурульками и относил их к подготовленной западне. Некоторые камни положил перед ямой, а остальные заделал в скалу позади ловушки. Чтоб их достичь, замаскированной ямы не обойти. Разве что перепрыгнуть широким прыжком. Но ничто не напоминало об опасности под ногами. Да и я приготовления те делал обмытый в потоке, натертый солью, чтобы забило людской ДУХ.
После всего я вымыл свои растерзанные руки и вернулся в свою господу-жилище. Знак, если там что-то произойдет, мне подадут птицы. Эти неутомимые дети неба давно уж стали моими друзьями, моими советчиками. Я научился различать голоса птиц, научился читать в них беспокойство, тревогу иль радость. Птицы предупреждали о приходе зверя, сообщали о возвращении рыбы, показывали, где можно чем- то поживиться. Они были моими часами и моими синоптиками.
Синеглавый зяблик серебряную песенку насвистывает в погожую пору: «Пиньк... пиньк.. .фить.. .фить...» А бывает, зацедит: «Рюпинь-пинь-рю...» Тогда ожидай дождя. Коршун в поднебесье накручивает круги и жалобно ноет: «Пи-и-и-ть», - тоже на ненастье. Близкий дождь прижимает книзу мошкару, поэтому ласточки стригут при земле. А воробьи собираются стайками, купаются в песке. Жаворонок на мокроту молчит с утра.
Куропатки перед бурей снимаются с открытых мест и забираются в лес. Зато лесная мелочь устраивает базар, стрекочет, копошится, чтоб успеть нахвататься перед слякотью. Так и скопа, птица, поделившая со мною рыболовлю, оживляется, пока поток не помутнеет после дождевых смывов. Но еще раньше предвещают облачность мудрые вороны - слетают на нижние ветки, ищут крышу и прибежище от ветра...
Сколько тех мозгов у потяти Божьего - как спичечная головка, а оно еще и передним разумом живет. Никогда не совьет гнезда с подсолнечной стороны, если лето будет знойным. Если на болоте кладет яйца, лето выдастся сухим. Гуси низко летят - мало будет воды. Журавли подбиваются высоко - к затяжной осени...
Отдохнуть после трудов на яме не получалось. Совершенно истощали мои закрома. Я вынужден был отправляться на новые поиски еды. Буйно колосилось вокруг зело, цвели травы. Я собирал отцветшие вершки в подол рубахи. Дома это молотил, выбивая семена, зернышки. Досыпал к ним головки рогоза, молодые орехи, накопанные корни, мох, лишайники. Вымачивал, толк в ступке, выбрасывал волокна, сливал воду, оставляя серую кашку. Она подсыхала и становилась мукой, из которой я выпекал рассыпчатые коржи-лепешки. Сделал вывод, что почти все корнеплоды бурьянов съедобны после простой обработки. Я недолго варил их, несколько минут, и ставил в яму под ватрой. Нагребал горячего пепла и оставлял так до тех пор, пока они не станут мягкими и не выветрится горечь. И то было даже вкусно. Так иль не так, а ничего иного к столу не было.
Я купался в травах, будто в хмельном сне, впитывая их пьяняшие запахи. Собирая свои жалкие злаки, пасясь на ходу, собирал и лечебное зелье. С балок моей хижины свисала вереница снопиков и гроздей. То и дело я отщипывал пучок и варил себе пойло для крепости.
Но что бы я ни делал, нашорашивал уши на дальнюю скалу с потайной западней. Оттуда реял ветерок - это хорошо, скотинка учует приманку, польстится. Первые камни под ногами были уж облизаны. Я и сам каждый раз тянулся к этой горной соли, она успокаивала внутренности, наполняла силой. Из одной глины мы слеплены - двуногие и четвероногие, и в глине ищем живительные соки для жизни.
А по небесной пелене писали молнии, гремели громы меж грудастыми верхами и ссыпали на чащу трескучие дожди, твердые и холодные, точно град. Паруса крон гудели, порывались в разные стороны, но зажатые горами, никуда не отплывали. Их якоря навеки закоренены в эту предвечную твердь.
Лето выпало посушливое, и ливням я был рад. С большой охотой возвращалась на вольные игрища рыба, прибивало хворост отшлифованные потоком доски. Дождь выгонял червей из-под земли и выманивал слизней. Дождь смывал мои следы, и в силки-петли чаще попадалась живность. Дождь давал передышку. Поэтому дождя я ждал не меньше, чем трава. Вода всегда что-то приносит и уносит.
И случилось. Как сейчас слышу: промытую вечернюю тишину пронзил жадный крик воронья. Так они галдели только на попавшуюся добычу. И я понесся, купаясь в росах, к той западне. Так и есть: над ямой зияла большая дыра, а на дне издыхал, израненный кольями, крупный серый козел. Вожак. Он первый ступил на опасную тропу. Сердце мое стучало громче его. Одним ударом я добил рогатого мученика. Вынужден был принести веревки, чтобы вытянуть тушу из ямы. Изготовив волок, дотащил к двору. Над кровавым следом сердито трещало воронье.
У истока я положил свою жертву на камень и обратился к своему сердцу:
«Тою же силой, что свалила тебя, сильный зверь, я тоже когда-то буду сокрушен и отдан кому-то на употребление. Тот же закон, что отдал тебя в мои руки, когда-то отдаст и меня в еще более крепкие руки. Ибо и ты, и я - мы лишь удельная пыль вечного круговорота жизни».
Я пировал - было с чем... Не пропала ни одна мездрина, ни одна ворсинка. Часть мяса я засолил, часть закоптил. Кости дробил, перетирал камнями и подсыпал в свою муку. Из одного рога я сделал солонку, со второго — цугар для питья. Высушенные копыта годились для рыхления земли. Из желудка получилась неплохая торба-сума. Пузырь растянул на пяльцах и устроил в окно вместо стекла. Ибо слюды я так и не нашел. Вычиненную шкуру я не стал дотачивать к своему пушному лахману-рубищу. Сшил из нее просторый и длинный лейбик-жилет. В холодные ночи одевал его мехом к телу, а днем выворачивал. Еще и на островерхую шапку хватило материала. Такая одежда не намокала и в дождь. Теперь я мог обходиться без рубахи и ногавиц.
Я стал добытчиком, учился этому каждодневно. Окровавленные колья я вытащил и пустил за водой. Заменил свежими, обкурил яму дымом, настелил новую заманку сверху. Если козы пришли сюда однажды, придут и во второй раз. Зов лакомства пересилит пугливый норов.
Мое ловецкое хозяйство служило исправно. Способствовала удача, припасы росли. Можно было отдать полуденную часть дня единственной тут любимой забаве - путешествовать взглядом в облаках. Эта небесная людность не знала усталости, как и земная. Пролетала на легких крыльях, мечтательно застывала, протирала небово стекло пушистым ворсом, воздвигала белые храмы, выгоняла на голубые пастбища курчавые стада, сеяла и собирала обильный хлопок, а главное - неожиданно лепила на весь небосклон родные знакомые лица, что постепенно выветривались из моей памяти.
...Две радости, подкрепляя друг дружку, цвели в ту весну в моем сердце - близкая матура (выпуск в гимназии) и Терезка. Старый Драг накануне экзаменов беседовал со мной. Кося, точно ястреб, оловянным глазом, спросил:
«После гимназии куда просишься: ко мне в экономию иль в высшие школы?»