Вечное пламя — страница 47 из 67

70

После того разговора Болдин на многое посмотрел иначе. Словно в большой, многомерной и сложной мозаике обнаружилась логика, и разноцветные кусочки разбитого стекла вдруг перестали быть мусором, в них наметился странный, очень сложный рисунок.

– Нет ничего случайного, – говорил потом Мехлис.

Теперь Болдин не мог с ним не согласиться.

На бумажках повесившегося немца и в черной папочке, что хранилась в кабинете заведующего бюро секретариата ЦК Льва Захаровича Мехлиса, где, как оказалось, были и другие похожие документы, часто повторялся один и тот же рисунок. Тот самый, что лежал сейчас в кармане у Болдина, вышитый серебряными нитями на черном кусочке ткани. Угловатое пересечение разных черточек, палочек. Сложная рунная вязь.

От этого на душе становилось тревожно, муторно. И генерал в очередной раз пожалел, что не шлепнул того чертового немца прямо на месте. А все его бумажонки не пустил на самокрутки, как предлагали солдатики… Хотя кто знает, как бы курились такие «козьи ноги».

А как было бы хорошо списать все на буржуазное мракобесие, выписать бойцам из группы Викерса чертей, чтобы поповскими байками себе голову не забивали, и забыть про все, озаботясь другими, более приземленными вопросами.

Увы. Для этого генерал слишком много знал.

Болдин неторопливо шел по ночному лагерю, прислушиваясь к разговорам красноармейцев.

В голове всплыл разговор с Тухачевским:

«Вы слишком много уделяете внимания солдату. Солдат – это машина войны! Обезличенный и лишенный эмоций, он лишь инструмент для полководца».

Болдин скривился. От маршала всегда исходил неприятный, странный, опасный запах, которого не мог отбить даже могучий аромат «Тройного». Много позже Болдин понял, что это был запах иприта.

– Машина, – прошептал Болдин. – Как же. Машина без человека – ноль без палочки. Войну выигрывают не полководцы, а солдаты. Люди-человеки. Именно им и слава должна доставаться, и почет.

Он подошел ближе к костру. До слуха генерала донеслись обрывки разговора:

– …нужны кому? Вот сейчас жахнет бомбой или снарядом, и что же? – спрашивал боец, аккуратно складывающий «козью ногу» на коленке.

– Да ничего, умру, – ответил другой, что сидел с бумажками.

– Вот и не останется от твоих стихов ничего!

– Может, и не останется, – красноармеец с бумажками не спорил.

– Так зачем тогда? – Боец лихо завернул самокрутку, вытянул из костра веточку, прикурил.

– Душа просится. Дом вспоминаю. Как-то само получается.

– Ну, это понятно… – Красноармеец укутался плотным облаком дыма. – Но ведь ерунда это. Баловство. Для барышень.

– Ну и что же? Должен человек о чем-то мечтать. Ты вот думаешь о чем-то?

– Думаю, – курящий солидно кивнул.

– Ну… О чем?

– Хорошо бы немца погнать. Да так, чтобы только пятки…

– Это понятно. А потом?

– Я не загадывал.

– А вы о чем же мечтаете? – неожиданно спросил Болдин.

Бойцы вздрогнули, вскочили. Болдин махнул рукой, вольно, мол, присел к костру.

– Так о чем же?

Красноармеец неловко спрятал исписанные листочки.

– Я как все. О победе…

– А потом? – Болдин улыбнулся. – А если за победу потребуется жизнь отдать?

Боец поморщился:

– Отдам.

– Не страшно?

– А я верю, что можно родиться снова! После войны! После победы.

– Ну, ты загнул! – рассмеялся тот, что курил.

– А я верю! Что можно так… Вот уверен, и все! И ничего мне не страшно. Должна быть такая справедливость.

И красноармеец подкупающе, широко улыбнулся. Невысокий, коренастый, с простым добрым лицом.

– Дайте посмотреть, – Болдин протянул руку.

Боец нехотя подал листочки. Генерал взял верхний, недописанный. Прочитал.

Все молча ждали его реакции.

Болдин долго молчал, на какой-то момент ему показалось, что за горло его схватила чья-то грубая рука:

Наши мертвые нас не оставят в беде,

Наши павшие – как часовые…

– Что это?

– Ну… – Красноармеец смутился. – Стихи… Я так. Для себя. Вот если убьют… Чтобы осталось что-то. Ну, не просто документ, мол, родился, умер, а что-то такое. Чтобы читали. – Он смутился, но потом заговорил снова: – А даже если никто и не будет читать. Все равно. Если убьют меня, то стихи останутся. Может, их кто-то другой станет писать… Уже не я… А… – Он махнул рукой, что говорить, мол.

Болдин вернул листки:

– Вы пишите. Пишите.

В голове звучал насмешливый голос Мехлиса: «Нет ничего случайного!»

У костра его нашел вестовой. Вернулась разведка.

71

– Что ж вы, ребята? – Болдин разочарованно глядел на двух разведчиков, которые стояли перед ним.

– Виноват, товарищ генерал.

– Вы что же, не знаете, что нам сейчас язык нужен как воздух?

– Знаем, товарищ генерал.

– И что же?

– Не утерпел я. – Капитан опустил голову. – Не утерпел. Мы их машину взяли. А у них под тентом девка. Из местных. Ребята всех положили. Один этот обер уцелел. Мы его повели, а у меня перед глазами… – Он на миг запнулся. Лицо сделалось виноватым, как у собаки. – Не утерпел я. Прямо там на дороге и прирезал.

– А чего ж не пристрелил?

– Не утерпел я…

– И что же нам теперь делать? – холодно поинтересовался Болдин.

Капитан молчал.

– Вы поняли мой вопрос? Что нам теперь делать? Из-за ваших чувств мы лишились ценного языка. Из-за того, что вы не можете держать в узде собственные эмоции. Как баба! Нет! Хуже! – Болдин не кричал. Он говорил тихо, но с такой силой и нажимом, что, будь у капитана возможность, он застрелился бы на месте. – Вашими действиями под удар поставлена вся дивизия. Все люди! Ваши товарищи! И все только потому, что у вас взыграли эмоции?!

– Виноват. Я искуплю.

– Что? Стреляться? – Болдин впервые повысил голос.

Капитан молчал.

– Мне нужен язык! Мне нужны данные! Мне нужна разведка! А вы устраиваете истерики! – Генерал отвернулся. – У вас есть минута. Подумайте. Я хочу услышать внятные предложения по сложившейся ситуации.

Но капитан ждать не стал.

– Я добуду языка. Под Журавами немецкий палат-городок.

– Хорошо, – Болдин хмуро кивнул. – Возьмите людей, сколько необходимо.


Часовой на посту маялся. Его можно было понять. Четвертый час ночи, мозгло, сырость пробирает до костей. И смена должна быть вот-вот, а все нету, курить нельзя, шнапс, тайком прихваченный с собой, кончился, осталась от него только тупая головная боль. Одним словом, тяжко.

Лагерь спит. Даже кухня примется котлы мыть только часа через полтора…

Поэтому совершенно неудивительно, что этот белокурый баварец с окраин Мюнхена подпустил к себе русских партизан вплотную. Он дернулся было, когда грубая ладонь зажала рот… Но снизу вверх, под левую лопатку ударило болью. Ноги стали ватными, и, уже умирая, он увидел, как через него переступил высокий, такой же белобрысый парень, но только в другой форме.

Партизаны рассредоточились вдоль линии палаток, аккуратно и неспешно вырезав охрану по периметру.

Юра-тунгус занял позицию неподалеку от мертвого часового. Отсюда хорошо просматривался лагерь, но лес прикрывали густые кусты. Юра с усилием, чтобы без лишнего шума, снял «мосинку» с предохранителя, лег, осторожно высунул кончик ствола из кустарника. Немецкий лагерь молчал. Тихо стучал хронометр, отмеряя минуты тишины, оставшиеся до штурма.

Тик-так… тик-так…

Полог одной из палаток откинулся. Наружу неожиданно быстрым шагом вышел офицер. Одет, подтянут, такое ощущение, что и не спал вовсе. В прицел было хорошо видно, как немец тревожно озирается.

Юра положил палец на спусковой крючок. Затаил дыхание. Потом вдруг открыл глаза, чуть приподнялся, словно не доверял оптике… Снова прильнул к винтовке.

Немецкий офицер уже бежал через лагерь, туда, где стояла техника, несколько автомобилей и мотоциклов. Бах! Выстрел швырнул его на землю.

Тунгус быстро передернул затвор, снова прицелился, – он видел, как ползет раненый, – но тут из леса полетели гранаты. И крик «Alarm!» потонул в грохоте взрывов и визге осколков.

Казалось палатки смело внезапным вихрем. Со всех сторон загрохотало. Земля густо перемешалась с воздухом. Крики, выстрелы, стоны раненых, кошмарное звуковое сопровождение войны…

Юра не стрелял, хотя мишеней было предостаточно. Все силы тунгусский охотник положил на то, чтобы не потерять раненого офицера, что упорно полз к своему мотоциклу.

После гранат и первого залпа партизанские роты пошли в рукопашную. Они ворвались на территорию лагеря, озверевшие от ночного ожидания, от смертей, поражений, где у каждого кто-то погиб. Они ворвались в лагерь, полный перепуганных немцев, чувствуя кровь – на этот раз не свою, а чужую, сладкую, пьянящую, льющуюся по желобам штыков!

Немцы в белом исподнем метались по лагерю, как куры в курятнике, который режет хитрая и не знающая жалости лиса. Тех, кто сопротивлялся, убивали жестоко и стремительно. Падающих на колени с поднятыми руками глушили прикладами, сбивали с ног, вязали руки за спиной.

С дальнего конца палаточного городка ответили огнем – там немцы сумели организовать сопротивление и с боем прорывались к технике. Но поздно, слишком поздно. Расправа была короткой и злой.

Когда первая волна нападающих захлестнула лагерь, Юра-тунгус поднялся, примкнул штык и побежал туда, где барахтался в пыли его офицер. Маленький и юркий охотник перепрыгивал через дерущихся, где-то приседал, уворачивался, но не терял из виду свою цель.

Между тем немец сбросил навалившегося красноармейца, ловко полоснул его ножом по горлу, откатился, вскочил и добрался до мотоцикла. Прыгнул в седло. Пнул педаль. Еще раз.

Но тут в грудь его что-то ударило, больно укололо, да так и остановилось.

Штык вошел не более чем на сантиметр. Немец вздрогнул, поднял голову и уставился в узкие, прищуренные глаза смуглолицего человека. Красноармеец упер винтовку ему в грудь, и по плотно сжатым губам нем