смыслом во всем мире!
Однако русские стояли насмерть в ситуациях, где не стал бы драться никто другой, – вопреки логике, вопреки страху и естественному для каждого человека желанию – жить. Иногда Лилленштайну, человеку, который заглянул на ту сторону смерти, казалось, что противостоят ему не солдаты, а существа высшие, особые, в чем-то подобные ему.
Это ощущение усилилось, когда пришло известие о том, что группа Номеров полностью, подчистую полегла во время штурма Брестской крепости.
Стойкость русских не вызывала уважения, скорее раздражение, злость на противника, который играет не по правилам. Который дерется там, где драться нельзя! И, главное, бьется насмерть за то, за что не бьется никто другой.
Все эти березки, родная земля, седые деревенские избы как принцип, как идея, как нечто более высокое, нежели любая цивилизованная мысль! Генриху казалось, что русские дерутся только потому, что они – русские. Так не делали французы, так не делали поляки! Так не делал никто!!!
Кроме русских.
И простой расчет говорил: ты должен уничтожить этот народ, если у тебя нет возможности переделать его под себя. А значит, Drang nach Osten был не просто войной, нет – это был Крестовый поход всего цивилизованного мира, который не закончится никогда. И только если само понятие «Россия» исчезнет в умах людей, пропадет и сгинет, тогда лишь остановятся орды очередных крестоносцев, за чьими плечами раскинулся кровавый закат. Но до того страшного часа они будут упорно, шаг за шагом, переть вперед, стараясь урвать жадными руками землю, что лежит под ногами людей, за широкими спинами которых неудержимо встает солнце!
Почему все пошло не так, как планировалось? Потому ли, что Третий рейх так и не раздобыл недостающие кусочки магической головоломки, которую его офицеры искали в военной Финляндии? Потому ли, что Копье судьбы так никто и не смог поднять? Хотя лежало, лежало на столе, тяжелое, будто вдавленное в камень… только руку протяни. Но нет, там и осталось, неведомо как попавшее под Вевельсбург, да там и похороненное под замком. Потому ли, что русские в финской гонке явно успели первыми, хотя никаких подтверждений тому, что эти дикари сумели воспользоваться руной, не было?
Или просто русский солдат, плюнув да помянув немца по матери, поднимался из окопа в самоубийственную атаку… Или просто матрос, закусив до зубовной боли ленточки бескозырки и свято веря, что в бушлате смерть не берет, бросался со связкой гранат под танк… Или просто летчик, когда уже пылал бензобак, направлял свою машину туда, где метался в ужасе враг, и держал штурвал до последнего…
Не за деньги. Не за идею или приказ, и даже не особенно-то веря в вечную жизнь, а потому что – иначе нельзя!
Потому что по-другому просто не бывает.
77
Фон Лилленштайн вздрогнул, открыл глаза и понял, что умудрился задремать. Забавно. От смерти его отделяет только несколько часов, а он спит, вместо того чтобы изводить себя страхом и сожалениями.
Генрих усмехнулся.
В этом смысле храпящий капрал оказался умнее всех. Он проспит самое ужасное время – ожидание казни. Которая сама по себе не так уж и страшна. К смерти быстро привыкаешь.
Штандартенфюрер осмотрелся. Ничего не изменилось. Все так же скучали неподалеку часовые. Все так же маялись пленные немцы.
Генрих прикрыл глаза. Прислушался.
Тишина. Только обычный шум. Шепоток сновидений. Отголоски чьих-то мыслей. Человеческих? Не важно, главное, бормотание молитвы утихло.
Фон Лилленштайн закрыл глаза, чувствуя, как дрожит все внутри. Как болит простреленное плечо. Как тяжелыми толчками кровь поступает к онемевшим, перетянутым рукам. Потом ощущения стали острее, глубже. Вот уже шею трет воротник. Вот ткань рубашки, ранее такая легкая, грубо касается кожи. Еловые иголки впиваются в ноги. Невыносимая вонь людских тел душит, забивается в ноздри. Отвратительно! Мерзко! Свет от костерка, ранее такой невозможно тусклый, теперь пробивается через закрытые веки и ранит глаза. Генриху показалось, что мир взорвется, если с ели упадет на землю шишка или кто-то чихнет. Дрожал каждый нерв, каждая жилка.
Вот он уже слышит, как деревья, огромные великаны, тянут из земли соки, гонят воду от корней к листве.
Невыносимо зудела кожа, умирая и обновляясь…
Состояние Лилленштайна было близким к обмороку. Но именно это и было ему нужно. Отогнать сознание как можно дальше от тела, ставшего таким неуютным, таким отталкивающим. Нужно было заставить сознание отключиться, забыть о теле… чтобыпочувствовать.
Где-то неподалеку чья-то беспокойная душа мучилась и страдала. Билась, разрывалась от желаний, от неутоленной жажды жизни, от невысказанных слов. Где-то совсем рядом! Нужно только потянуться к ней, коснуться ее. Она там! Она боится!
Вот, еще немного…
Фон Лилленштайн нащупывал дорогу в темном, всегда темном пространстве, двигаясь как слепой, на ощупь, прислушиваясь к загадочному миру, которого нет. Под ногами была уже не игольчатая прель. Нет. Лишь колыхалась мутная взвесь и иногда проглядывали переплетенные, белые, как слепые черви, корни деревьев. А где-то рядом угадывался провал, огромный колодец, из которого ощутимо веяло холодом. Но цель Генриха была в другом месте.
Дышать стало невыносимо трудно. Он сделал шаг… Еще…
Вот он!
Из темноты на штандартенфюрера смотрел урод. Его черты не вызывали страха, только брезгливое, физиологическое омерзение.
– Ты мне нужен! – сказал Генрих. – Служи мне!
И урод повиновался. Потому что иначе не умел.
78
Связанные руки невыносимо ломило. Дышать было нечем. Горло скрутила жесткая судорога.
Фон Лилленштайн закашлялся, захрипел. Выгнулся дугой.
– Господин штандартенфюрер! Вам плохо? – забеспокоились пленные. – Позовите охрану!
– Думаешь, они чем-то помогут? Это же русские!
Кто-то попытался пододвинуться поближе. Кто-то привстал. Но Генрих замотал головой.
– Сидите! – просипел он. – Все в порядке!
Солдаты видели в нем командира. А пока жив командир – жива и надежда. Хотя какая у них может быть надежда? Разве только на скорую смерть…
Генрих зашевелился, толкаясь ногами, сел поудобней, так, чтобы ствол дерева не давил на шею.
Сверхчувствительность прошла, и теперь по телу разлилась прохладная волна онемения. Опытные люди говорили, что в такие моменты есть возможность захлебнуться собственной слюной. Очень глупая смерть, если вдуматься.
Фон Лилленштайн восстановил дыхание, подождал, пока в горле перестанет першить. И прислушался. Как обыкновенный человек.
Шелест ветвей. Негромкие разговоры, кто-то надсадно кашляет вдалеке. Сырая ветка потрескивает в костре.
И скрипит неподалеку веревка. Скрип… Скрип…
Генрих удовлетворенно кивнул. Теперь надо ждать.
Боль ушла, только немного кололо в затекших руках. После сверхчувствительности всегда следовал откат. Кожа уже онемела. Теперь приходил черед и других органов чувств. Перед глазами поплыл туман. Густой запах дыма куда-то исчез. И мир начал тонуть в тишине.
Теперь надо ждать.
Лилленштайн вспомнил, как давным-давно, в Берлине, он, будучи в гостях у какого-то высокопоставленного балабола, затесавшись в свиту Зиверса, повстречался с интересным человеком. Как же его звали? Лейн… Эйн… Да! Точно. Айнцигер. Обер-лейтенант… Имени Генрих не вспомнил. Он ясно видел этого офицера. Невысокий, крепкий, спокойный. Лыжник? Но имя выпало из памяти…
– Кажется, он пил арманьяк… – прошептал фон Лилленштайн, погружаясь в сон.
Скрип… скрип…
79
Обер-лейтенант отсалютовал ему бокалом.
Согласно требованию хозяина дома все различия между званиями были стерты. И окажись на месте Лилленштайна хоть сам рейхсфюрер, отдавать ему честь строго запрещалось. В теории.
Понятно, что офицеры остаются офицерами даже в штатском. И заставить их не соблюдать субординацию не может даже, наверное, сам фюрер.
– Гиацинт Айнцигер, – представился обер-лейтенант.
Лилленштайн сдержанно наклонил голову.
– Генрих фон Лилленштайн. У вас необычное имя.
– Причуда родителей, – сухо отозвался Гиацинт, и Генрих неожиданно почувствовал некоторую неловкость, представив, сколько раз за свою жизнь Айнцигер слышал эту фразу. – Я слышал, вы из команды Вюста.
– Да, наверное, так можно сказать.
– Тогда можно сказать, что мы с вами коллеги.
– Никогда о вас не слышал, – фон Лилленштайн удивленно поднял брови.
– Это не удивительно. Скорее всего, это наша с вами единственная встреча. Я завтра отправляюсь в Финляндию.
– По делам?
– Очень люблю лыжи, – Айнцигер пожал плечами. – А там сейчас очень холодно.
– В Финляндии дело идет к войне, – сказал Генрих, чувствуя себя очень глупо. Обер-лейтенант не мог не знать, что за каша варится в карельских лесах.
– Полагаете, у советской России есть шансы?
– Трудно сказать. Финны хорошо укрепились. Это вам не Мажино…
Айнцигер усмехнулся.
Через некоторое время лед отчуждения между ними истончился. Они стали говорить более свободно.
– …после того как мы вскрыли те могильники, проклятие не оставляет Альтмана ни на минуту.
Фон Лилленштайн смеялся, прикрывшись ладонью. Лицо его покраснело, из глаз текли слезы.
– Что, неужели все так плохо?
– Хуже, чем вы можете себе представить! – Айнцигер ответил с совершенно серьезным лицом, отчего у Генриха буквально начались колики. – Он не слезает с горшка.
Лилленштайн отвернулся, скрывая смех. На них уже начали оборачиваться.
– Прекратите! – взмолился Генрих. – Я сейчас лопну!
– А представьте, каково Альтману…
Генрих представил и затрясся.
– Но это же смертельно, черт возьми! Нельзя же все время…
– Генрих, неужели вы думаете, что для древних фараонов есть что-то невозможное? Это же духи! Я всерьез считаю, что вместо танков нам надо серьезно изучить этот казус. Представьте французских солдат, пораженных таким проклятием. Представьте линию Мажино, их бункеры…