Господи, неужели мне еще придется и маму от него защищать? Я сама думала… А что, если он не спит и все слышит?
– Мамочка, а он спит?
– Давно уж дрыхнет.
Мама смешно, смешно махнула своей, словно обваренной, красной от стирки рукой и еще смешнее сморщила лицо. Сломался нос и вся переносица в морщинах… Так и хочется поцеловать. И черненькие, старенькие бровки сломались. А рука у ней хоть красная, но красивая и маленькая. И пальцы тонкие, с подушечками на концах.
– Ой, мамочка, милая, и Шуру голодом морит. Он теперь в «Европейской» гостинице служит. Еще ни разу не был у нас.
– Ну, ладно, ладно, доченька. Теперь будет все хорошо. Раздевайся, ложись спать. Устала поди…
– …А на службе скучно. Александр Андреич – ничего себе, а Зайцев – совсем дурак. Знаете, это его помощник. У меня только одна подруга там. Очень хорошая… Хлеба с маслом дает.
– Спи, спи, моя родная, Господь с тобой…
Мама крестит меня, целует в лоб, а я обхватываю ее мягкую, теплую шею руками.
– Мамочка, милая, как я счастлива теперь.
– Ну, ну, спи с Богом.
– А тут Николай Павлович приходил. Худой такой, бледный, с красными глазами, а хороший. Все говорит: учиться, учиться, Фея, надо…
– Он и всегда был хороший человек.
– И Френев мне писать будет… Вы не сердитесь, мамочка, что мы в Вологде с ним поцеловались. Только один раз, и то я сама захотела.
– Ну, ну, спи с Богом, устала ведь.
– А я скоро, послезавтра, получу первое жалованье. За полмесяца четыреста рублей. Вот папа-то рад будет. Он тут даже на зубной порошок не давал. Я вам буду все деньги отдавать. Не хочу, чтобы ему.
– Ох, дурочка ты моя. Все равно, мне надо у него на расходы брать. Ну, спи, спи с Богом.
– Я, мамочка, его совсем больше не люблю, а вас еще больше люблю.
– Хорошо, хорошо, доченька.
– А разбудите меня завтра в восемь часов?
– Хорошо, хорошо, спи.
– И чай, мамочка, завтра будет?
– Ну как же, разве я провожу тебя без чаю?
– Спокойной ночи, мамочка.
– Спи, моя родная.
16 мая.
Проснулась оттого, что Борька трясет за плечо и кричит в самое ухо:
– Феюша, Фея, Фея, Феюшка, вставай… Я ведь приехал… Ой, мама, Феюшка что-то мычит…
– Борька, милый!
– Наконец! Продрала зенки! Чего дрыхнешь? Ведь я приехал…
А сам, сияя своей рожицей, тянется с поцелуями.
– Ах, мамочка, самовар уже готов! Вот хорошо-то! За всю жизнь первый раз с чаем ухожу на службу.
Чай пью с хлебом. Не маленький кусочек, а ешь, сколько хочешь. И с собою мама дает еще хлеба.
В канцелярию влетела бомбой. Сама чувствую, что на лице глупая, во весь рот, улыбка. Кричу так звонко, что сама удивляюсь:
– Здравствуйте, Елена Ильинишна…
– Здравствуйте, здравствуйте, золотце. Что это золотце так сияет сегодня?
– Ах, Елена Ильинишна, мама приехала.
– А, мама? Наверное из деревни? Привезла чего-нибудь? Да?
– Да, да… Ничего особенного. Рыжиков в боченке, творогу, масла немного, да еще сухарей…
– Сухарей. Вот золотце счастливое… Я очень люблю пить чай с сухарями.
– Ой, Елена Ильинишна, хотите, я вам завтра принесу?
– Ну, что вы, золотце, спасибо.
– Ей-богу, Елена Ильинишна, принесу.
– Нет, нет, что вы за глупости говорите.
– Господи, Елена Ильинишна, да вы должны взять. Раз я вас люблю, вы должны, должны, должны… Все равно не хорошо будет, если не возьмете.
– Ну, ну, золотце, теперь не угощают. Теперь такое время… Все дорого…
– Елена Ильинишна, вы должны. Мне никакого дела нет до времени. Сказала принесу, – вот и все.
– Хорошо, хорошо, идите, золотце, работайте.
Сажусь за стол. Ах, и Маруся… Как она хорошо смотрит! Смотрит и улыбается.
– Ой, Маруся, как я счастлива. И мама сказала, что скоро Сережа приедет.
– А кто такой Сережа?
– Это мой брат. Он в отпуску в деревне был. Ох, умный какой. Ужасно хороший и очень умный.
– А он интересный?
– По-моему, интересный. Высокого роста. Знаешь, лицо такое, смуглое.
– Я люблю смуглых мужчин.
– …Усов и бороды нет. И потом губы у него удивительные, когда улыбается… Вот такая ямочка тут. И улыбка милая, хорошая. Очень симпатичное лицо. Прямо видно, что интеллигентный человек.
– А он образованный?
– Да, он… ну, как все. И потом все на курсах… Английский, немецкий, французский еще знает… И еще, когда на фронте не был, то все заведующий был. Разные там отделы народного образования основывает. И он все поймет, каждого человека. Прямо удивительно, как меня понимает. Всю, всю. Я его безумно люблю.
– А нос у него какой?
– А нос, как у меня… Ой, вру, вру. У меня ведь картошка…
– Нет, что ты, Фея, когда в профиль, у тебя не картошка.
– Да нет, нет, ты не понимаешь. В длину такой, как у меня. Не узкий, не широкий. Так в общем – средний… Ну, русский прямо нос. А вообще-то лицо у Сережи не русское.
– А на кого он похож?
– На французского летчика.
– Ну, как же летчика? Летчики же разные бывают. И потом сколько ему лет?
– Ну, как тебе об'яснить… Я там и не знаю. Двадцать пять или двадцать два, или двадцать три. А брюки – галифе. Высокий такой, и френч еще. Усики только чуть-чуть… черненькие…
– Я бы хотела его увидеть.
– Ой, Маруся. В общем, нельзя назвать красавцем. Ну, да я и не люблю таких, знаешь, парикмахерских усов. И румяных вот таких щек. И ты не любишь?
– Да, я тоже не люблю.
– Он…
Господи, как я заболталась. Елена Ильинишна говорит:
– Ну, золотце, кончили вы? Принимайтесь за работу.
Противная эта Елена Ильинишна. И сухарей давеча нарочно попросила. Разговаривать теперь мешает.
– Ой, Елена Ильинишна, извините, я так сегодня счастлива. И знаете, еще скоро Френев приедет. Ты знаешь, Маруся, я его прямо люблю…
– Ну, хорошо, Феечка, давайте работать. Елена Ильинишна сердится.
– Верно. Давай, Маруся, давай…
А мама приготовит чай, когда приду домой. Господи, как я счастлива. И завтра утром тоже чай. Ах, мамочка, мамочка милая. Ты не знаешь, как я тут страдала… Хорошо теперь.
17 мая.
Сегодня получила первое жалованье. За полмесяца четыреста рублей.
И совсем не рада, когда Тюрин, наш казначей, подал мне бумажки. Противно было класть в карман. Словно они привязали меня к карману. И теперь, когда лежат, я чувствую, что они шевелятся в нем. Папа, конечно, будет очень доволен. Будет говорить, что это первые, самостоятельно заработанные деньги, надо беречь и прочее… Неприятно все это как!
И дома почему-то долго медлила отдавать их папе. Обедаю и ощупываю бумажки. Трудно почему-то для меня сказать, что получила деньги. Наконец, говорю хмуро:
– Вот деньги… получка…
– А-а-а, вот молодец дочка! Сколько?
– Не знаю, считайте сами.
Папа как будто не замечает моего тона. Аккуратно, до противности, свертывает каждую бумажку отдельно и тщательно, ровной кучкой, укладывает в большой черный кошелек.
– …Молодец, молодец дочка. Помни: это твои первые самостоятельно заработанные деньги. Поди-ка, и самой приятно? Хе-хе-хе.
18 мая.
На папу совсем не повлиял мамин приезд. Даже как будто наоборот. Сегодня он нашел предлог и совершенно отделился от нас в хлебном пайке. Отделился… Какое страшное слово, и как холодно от него в душе!
Сегодня должен был приехать Сережа. Я уже надевала шляпку, чтобы итти на службу, когда кто-то позвонил.
Так рано Сережу никто не ждал. Мама пошла открывать дверь спокойно. И вдруг я вся задрожала от ее радостного крика: «Сереженька!».
Не успела надеть шляпу и, держа ее в руке, понеслась на кухню. А Сережа в серой шинели стоит посередине кухни и улыбается.
– Сережа, Сережа, как я рада…
– Не слишком радуйся, сегодня вечером уже уезжаю на фронт.
– Ой, Сережа, а нельзя послезавтра?
– Нет нельзя, Деникин Москву возьмет…
А сам поглядывает то на маму, то на меня, то на Борю и без конца улыбается. Потом, показывая глазами на мою шляпу, спрашивает:
– Фея Александровна на службу идет?
– Да, да, я уже давно служу. Ты не можешь представить, как не хочется итти.
Долго я болтала ему всякий вздор. Он все слушал со своей мягкой улыбкой и шевелил своими румяными губами. А в канцелярии я весь день рассказывала про него Маруське.
Домой шла с тяжелым чувством. Знала, что он уже уехал. Мама встретила с заплаканными глазами. Это оттого, что уехал Сережа… Нет, у ней какое-то особенно расстроенное лицо. Господи, что же такое случилось?
– Мамочка, что с вами?
– Да ну уж, чего?..
Мама с таким видом махнула своей рукой, что сразу заныло сердце.
– Мамочка, мамочка, что с вами, скажите?
– Да вот с батькой поругалась.
Со слезами на глазах мама рассказывает:
– …Да вот из-за Сережи. Как же, право, обидно. Давеча провожала его. Ну, поставила самовар, отрезала всем по куску хлеба. Ну, а хлеб-то и весь. Ему, конечно, оставила его долю. А он пришел и раскричался. Я ему сказала, что нас трое, и все только по кусочку с’ели. А он говорит: «со следующего дня буду делиться от вас. Я, мол, работаю больше всех, хлеба получаю больше всех, а вы будете есть». Ну, что ж мне оставалось говорить? – Делись, – говорю, – Бог с тобой.
И у меня слезы на глазах. Но это не бессильные, жалкие слезы обиды, а гнева и обжигающей ненависти. Утешаю маму, целую, а губы кричат сами:
– Эгоист, эгоист! Бесчувственный эгоист! Ненавижу его! Сережа на фронт едет, а ему хлеба жалко. Маму обидел. Только о себе заботится. Вот он какой, мамочка!.. Я говорила вам…
Вдруг наши глаза встретились и остановились. Какие страшные глаза у ней! В них горит мой собственный огонь. Господи, мы, кажется, будем ненавидеть его вместе.
Дрожь побежала по телу. Отскочила от мамы, забилась в угол и закрыла глаза руками.
Ничего не понимаю, что делается в душе. Но в ней больше всего жгучей, непримиримой ненависти.
1