Но он ничего не может понять. В ужасе бормочет, чтобы продали еще что-нибудь. Смотрит страшными глазами то на меня, то на маму и бормочет. И вдруг закрыл глаза, отвернулся к стене и затих. А через полминутки глухим, усталым голосом пробормотал безнадежно:
– Я так и знал. Нечего от вас помощи ждать. Теперь можно помирать. Господи, Боже, прости нас!
Услыхали этот стон и переглянулись мы с мамой. Но ни я, ни она ничего не ответили папе. А вечером я сама предложила папе чаю:
– Чаю хотите?
– Дааай…
Я подала чай и отдала ему свой собственный кусочек хлеба. Его откуда-то принес Сережа.
3 декабря.
Сегодня в первый раз пойду на службу.
Еще совсем темно, когда я одеваюсь. В углу чернеет папина кровать. Лежит и все так же стонет. Нехорошо на душе от этих стонов. Мама ушла за водой.
Устало оделась и зачем-то подошла к папе. Он не с'ел вчерашнего кусочка хлеба, и чай не выпит. Сам лежит, отвернувшись к стене. Осторожно говорю ему:
– Я пошла на службу.
А он, все так же лицом к стене, заговорил со стонами:
– Ох, ох… Феюша, как ты голодная-то после болезни пойдешь? Возьми хоть мой-то вчерашний кусочек. Не хочу я…
Удивилась страшно. В голову в первый раз за все время пришло, что он заболел по-настоящему. Так же, как болела я. А потом вдруг подумала:
– Ерунда все это! Притворяется.
Он опять стонет:
– Взяла? Иди с Богом… Ох, ох…
– Взяла, взяла, папочка, поправляйтесь… Пошла я…
Вышла в усталом недоумении. За воротами встретила маму. Она возвращается с ведром воды. Согнулась вся, бедная. Едва тащит.
Все в том же недоумении, молча, взяла от нее ведро воды и хотела втащить на лестницу. Не могу… Говорю ей:
– А он-то мне вчерашний хлеб отдал.
Мне кажется, что она сейчас ответит чем-то насмешливым и презрительным, но она говорит грустно:
– Ну, ладно, иди с Богом.
На службе сижу все в том же усталом недоумении. Меня спрашивают:
– Фейка, ты чего нос повесила?
– Ни-че-го, у ме-ня па-па очень бо-лен… на-вер-ное умрет…
Кто-то восклицает с негодующим изумлением:
– Господи, как она спокойно говорит об этом. Прямо удивляюсь на нее.
Потом шла домой и опять промочила ноги. Подумала, что снова заболею. И как-то стала рада. Теперь, наверное, наверное, умру.
И чем ближе подходила к дому, тем больше думала, что теперь умру обязательно. Уже не радость в душе, а усталая злоба против всех: папы, мамы, Бори и даже Сережи.
Дома со злобой сняла сапоги и отбросила в угол. Никому не говорю ни слова. Сережа лежит, мама на кухне, папа стонет. Не заметила, как подошла к кровати. Взглянула и поразилась. Закутан одеялом до самого подбородка. На месте груди одеяло быстро колышется. Голова отвернулась на бок и лежит ко мне страшным лицом. Глаза закрыты, а губы шевелятся, приподнимают слипшиеся усы. Виден висок, и на нем натянута пожелтевшая потная кожа. С головы спустились и прилипли к ней редкие волосы. Господи, глаза открылись и смотрят на меня. Какие они теперь блестящие! Губы шевелятся сильнее и разрывают мокрые, слипшиеся комками усы:
– Феюююша, прииишлааа…
Голова закружилась. Смотрю на него, как в тумане. И вдруг стало радостно: на табурете яичница и стоит бутылочка с чайным ромом. Да, да, мама все-таки купила. Слава Богу! Побежала на кухню к маме:
– Ну, что, как папа?
А мама уже вытирает передником глаза:
– Плохо очень. Утром в больницу ходил советскую.
– Что вы, мама? Как же он один ходил?
– Да, вот один… Некому было. Доктор сказал – очень опасно. Обязательно в больницу надо. Карету ждем «скорой помощи».
– Мамочка, а карета сегодня будет?
– Сегодня обещали. Ведь его в больнице чем-нибудь полечат, наверное.
И она посмотрела на меня чего-то просящими глазами.
– Конечно, мамочка, в больнице ведь лекарства дадут, и доктор каждый день. Там лучше будет.
Я лгу только потому, что этого просят мамины глаза.
Карета приехала в 10 часов вечера. Два толстых санитара в белых халатах вошли в комнату. С ужасом я смотрю на них. Оба стоят на середине комнаты, под самой электрической лампочкой. У одного красное лицо, как большая буква О, толстый нос и густые брови, а другой смотрит еще сердитей, и говорит:
– Ну, мы думали, совсем больной, а этот и сам сойдет.
Мама плачет и одевает папу, а у него дрожит нижняя губа, как у ребенка. Смотрит то на санитара, то на маму и лепечет:
– Да, да, да, я сам сойду.
И вдруг я подошла к страшному, толстому санитару и медленно сказала ему:
– Да, да, он сам сойдет.
И мама подхватывает тоже:
– Да, да, он сам сойдет.
А я, как услыхала мамин голос, вдруг почувствовала, что текут слезы. Убежала в другую комнату. Вытерла и опять пришла. Папа уже совсем одет и тянется к маме жалкими, жалкими, как тогда у Шуры, глазами:
– А… а когдааа приееедете ко мне?
– Завтра, завтра утром приедем. Все, все. Переночуем ночку и приедем. Ты не бойся. Приедем, приедем.
Мне тоже нужно поцеловать папу, а я не могу, не могу. Противные, мокрые, слипшиеся усы…
Санитары тронулись. Голова папы слабо мотнулась и опустилась на грудь. Уже выходят на кухню.
Сердце словно вскрикнуло. Бросилась за ним, чтобы поцеловать. Догнала на кухне. Опять не могу. Вдруг один санитар обернулся и удивленно говорит:
– А разве его никто не поедет провожать?
Ага, ага! Папа только этого и ждал. С усилием поднял голову и смотрит на нас умоляющими глазами. Но санитар, словно что-то прочитав на наших лицах, добавил:
– Ну, да мы его в момент доставим.
Уже уводят. Через открытую дверь слышна возня на лестнице и рыдания мамы. И опять сердце словно вскрикнуло. Проститься, проститься надо. Как безумная, бегу по лестнице. Подбегаю к воротам. Стоит страшная карета. На козлах закутанный кучер, и лица не видно. Только кнут тянется из руки. Папу уже впихивают в карету. Мама трясется от рыданий. Господи, Господи! Надо проститься с ним. Проводить его.
Сунулась в карету, а там темно, темно. В углу сидит черный папа и стонет. И опять не могу проститься. И поехать с ним – ни за что, ни за что!.. Господи, как страшно! Даже задрожала вся. И вдруг, не простившись с папой, не сказав никому ни слова, бросилась прочь от кареты. Прибежала в комнаты и бросилась на кровать. Не плачу, а только дрожу.
Потом пришли мама и Сережа. Стоит папина пустая кровать, и одеяло раскрыто. Все посмотрели на это одеяло и сразу переглянулись. Но никто не сказал ни слова.
Торопливо стали укладываться спать. Лежу и слышу, как переговариваются Сережа и мама:
– Завтра пораньше поедем к нему.
И внезапно я тоже кричу пронзительным страшным голосом:
– Я тоже, я тоже.
Сережа и мама сразу замолкли. Потом оба вместе говорят вздрагивающими голосами:
– Хорошо, хорошо. И ты.
4 декабря.
А утром я проснулась такая бесконечно усталая, что не хочется ехать. Лучше уж, как всегда, пойду на службу. Вижу, что Сережа и мама собираются. Спрашиваю их:
– А мне-то с вами ехать?
И, кажется без всякой цели, они сказали, что с’ездят одни. А я вздохнула с облегчением.
В канцелярии день проходил медленно. С тоской ожидала, когда все кончится. Не могу видеть знакомых лиц.
Потом шла домой пешком. Трамваи не ходят. Нарочно стараюсь промочить ноги и простудиться. Распахнула пальто. Ветер гнилой, сырой, и на улице слякоть. Чувствую, что поднимается тупое наслаждение от того, что, наверное, теперь заболею и умру. Наверное, наверное! Ноги промочены, и в горло надуло.
На Каменноостровском поравнялась с улицей, где находится Петропавловская больница. Пугливо остановилась. Там – папа. Зайти бы надо. Но как я устала, как устала! Не могу, не могу… Пойду.
Почему-то дверь в квартиру, против обыкновения, не заперта. И сразу от этого шаги стали осторожнее. Вхожу тихо… Какая мертвая тишина в доме! И электричества еще нет. Темно. Наверное все сидят в комнатах… Ах, нет, – мама на кухне. Почему же она не шевелится и не встречает меня? Сложила руки на колени и наклонила голову.
Замирающими шагами подошла поближе. Вдруг мама приподняла голову и скользнула по мне взглядом. Какое безобразное, опухшее от слез лицо, и глаза совсем безумные! Посмотрела секунду на меня и опять приняла прежнее положение. А на полу, около ее ног, прикорнул Борис. Он даже не взглянул на меня.
Не решилась ее спросить ни о чем. Вся оцепенела, осторожно открываю дверь в комнату. Сережа лежит на диване ничком и не повернул на мои шаги головы. И его не решаюсь спросить. Прошла мимо дивана и села в углу.
И вдруг Сергей завозился. Сразу вся напряглась, как струна. Он уже говорит:
– Папа умер ночью.
Не помню, что было за этими словами. Кажется, билась в судорогах на полу и выла, как зверь. Пришла в себя от огромной, страшной боли в сердце. Поднялась на коленях на полу. Да, да, он умер, затравленный нами! Даже умирать в больницу выгнали. Это все мы, мы, мы!.. Нет, это я, я! Я виновата в том, что он умер! Опять упала на пол и уже по-человечески мучительно закричала:
– Прости, прости, папочка милый! Прости, прости!
Кажется, пыталась разбить голову о пол и в безумном ужасе все кричала:
– Прости, прости, прости, прости, папочка милый, милый!..
Надо мной стоял Сергей и тряс за плечо: «пощади маму, пощади», – хрипел он, а я ничего не понимала и кричала:
– Прости, прости, прости…
Потом сидела в углу и смотрела, как двигалась по комнате мама. Она была без лица… Зачем-то копошилась у стола. Потом будто по воздуху поплыла ко мне:
– Садись обедать…
– А он меня не простил?
– Да полно тебе, дурочка!
Она повела меня за руку и посадила за стол.
Потом, кажется, спали, а я не спала. Все слушала свое сердце. Оно стучало:
– Не простил, не простил, не простил…
5 декабря.