Вечное возвращение. Книга 2 — страница 42 из 89

– Эльзе нужен молодой мужчина. Мне нужен внук. В революцию о свадьбах не думают. Революция права. Идемте к столу!


Папа Янис пил утренний кофе молча.

Эльза пила утренний свежий, сытный кофе молча, с достоинством.

Луция смотрела на меня тревожно, жадно, пытливо, вся сияя откровенностью восторга, словно в небрежной обыденности снежной степи я открыл всем ослепительно стройный мир.

Вечера в Тахта-базаре

Днем принимали овец.

Перед Тахта-Базаром, со стороны Афганистана, стояла глиняная гора, под горой извивался полноводный Муграб, чистый и синий в осеннюю пору. Было утро и легкое солнце. За городом, у развалин глинобитных зданий, толпилось стадо: это был сброд, отбитый у неудачливого бандита, – каракульские, туркменские, белуджские и высоконогие овцы афганской породы «аймак». Они были тощие, с пустыми хвостами.

– Я виноват, что под Тахта-Базаром трава не растет? – говорил уполномоченный заготовительного пункта – толстый беспокойный армянин с могучими бровями.

В глинобитный развалинах устроили загон. В загоне были шум и движение. Пастухи ловили овец. Вожатые козлы, взволнованные и наглые, носились вдоль стен загона, ища лазейку. Голодные ягнята с любопытством смотрели на пастухов и дружно от них шарахались. Ветерок сдувал с развалин пыль. Далеко внизу, под развалинами, был голубой простор Мургабской долины.

Кулагин сидел на верблюжьем седле у высокой обветренной стены и вел запись. Пастухи вытаскивали из загона изумленных овец. Живулькин задирал им верхнюю губу, смотрел на овечьи резцы и определял по зубам возраст. Иногда, ощупав овцу, он озабоченно кричал:

– Травма на хвосте. Хромота. Бронхит!

Кулагин держал папку на коленях и условными знаками обозначал наружные признаки овец. Пастухи, распахнув халаты, сидели верхом на овцах, овцы в недоумении вертели головами. Живулькин, потный и неистовый, кричал пастухам:

– Смотри, пожалуйста, сел верхом, как на кобылу. Что же, товарищ зоотехник будет тебя описывать или овцу? Слазь, слазь, не скаль зубы: тут баб нет.

Пастухи смеялись, простосердечная ярость Живулькина была необидной.

Когда пастухи задерживались в загоне и пестрый овечий поток прерывался, Кулагин с улыбкой поглядывал на своего ветеринарного фельдшера, седого и беспокойного.

Вечерами на дворе заготовительной конторы приезжие дышали прохладой осеннего воздуха, слушали гитару бухгалтера, командированного из города Мары, развлекались беседой.

Бухгалтер был урод в семье бухгалтеров, он не любил ночных занятий в конторе, его больше привлекали ночные тени на пустом дворе и звук гитары.

Гитара бухгалтера была украшена большим зеленым бантом. Живулькин с уважением пощупал материю.

– Хорошенький у вас на гитарке бантик. Чай, жинка старалась, или от какой-нибудь случайной дамочки?

– Моя супруга.

– Гитарка у вас ценная.

– Я – человек музыкальный.

– А на балалайке не играете? – спросил Кулагин.

– Женщины не уважают балалайку.

Бухгалтер вынул из кармана серебряный портсигар с монограммами, конскими головами и наядами из фальшивого золота, открыл его и сказал:

– Прошу. Редкое качество при нашей отдаленности.

Кулагин поблагодарил и взял сигарету. Живулькин вздохнул, пораженный любезностью бухгалтера, и незаметно взял две.

– Пахучие! – сказал он, понюхав. – Благодарствуйте… Сыграйте что-нибудь на гитарке.

– Что прикажете?

– Ну, любовный романсик или нашу русскую песню.

– О любви принципиально не играю.

– Почему? – спросил Кулагин.

– Видите ли, мы с моей супругой как-то подумали на этот счет…

– Да.

– И решили, что любовь – это липовая надстройка исторически угнетенного общества, настоящее свободное чувство расцветет только при коммунизме. К сожалению, мы до этого не доживем. Я вам сыграю бравурный марш.

– Что-нибудь с чувством, пожалуйста! – сказал Живулькин.

– Современному человеку чувствительность ни к чему, – сказал бухгалтер и положил гитару на колени осторожно, как ребенка. – Что такое любовь, если заглянуть в нее исторически?

Живулькин почтительно посмотрел на бухгалтера.

– Ну, предположим, любовь в пещерные времена нашего человечества, – сказал бухгалтер и нежным движением тронул гитару, – мужчина подходил к длинноволосой женщине, обнимал ее, как ему было удобно, и говорил: «Пойдем, дорогая женщина, со мной в отдельную пещеру, полежим на звериных шкурах». Вы согласны, что это голый примитив?

– Согласны, – сказал Кулагин.

– В средневековые времена, когда над половыми чувствами человека стояла феодальная церковь, мужчина, крестясь, шептал женщине: «Ради бога, пойдемте со мной, любимая красотка, в мой готический дом плодиться и размножаться с благословения всех святых отцов». Вы согласны, что это мрачный фанатизм?

– Согласны, – сказал Кулагин.

– В продажные буржуазные времена богатый мужчина говорил бедной женщине: «У меня – деньги, у вас – красота, мадам, товар за товар». Вы согласны, что это лицемерный разврат?

– Согласны, – сказал Кулагин.

– В наши бурные времена женщина говорит мужчине: «Давай жить вместе». Вы согласны, что это только начало?

– Это не любовь, товарищ бухгалтер! – сказал Живулькин.

– А что такое любовь, Василий Иванович? – спросил Кулагин.

– Когда на всем белом свете есть одна-единственная для тебя лебедушка, другой нет и не будет. Если ты нашел свою нетронутую лебедушку – счастливый, не нашел – бедняга, потерял – горький, несчастный человек, навек не сыта твоя душа. Вот что есть любовь, а все прочее – насмешки ума от бедности душевной, ленивый грех. Я вас уважаю, товарищ бухгалтер, за способности на гитаре, за музыкальное отличие, но слово ваше – не мужское, худая издевка: люди от любви всю жизнь ходят нелепыми либо великанами, история тут, я думаю, ни при чем, и в пещере влюбленный человек стонал или пел свою радость, не зная, что поет, почему горланит на весь суровый лес.

Живулькин стыдливо замолчал.

– Я с вами в чувствах вполне согласен, товарищ ветеринар, – сказал бухгалтер, – но я – продукт истории и любовь понимаю исторически, то есть догадываюсь. Мы с моей супругой…

– О любви без сердца не догадаешься, – проговорил Живулькин.

Когда луна поднялась над одиноким тутом посреди двора, Живулькин сказал:

– Ну, вечерок скоротали, а завтра день рабочий, – и пошел спать.

На третий день бухгалтер-инструктор уехал из Тахта-Базара. Сидя под осеннею луной, Живулькин нередко его вспоминал.

«Бухгалтер человек бойкий и на гитаре играет с чувством, – говорил он, – а любовь, по дурости душевной, понимает бесчувственно. Может быть, ему на супругу не повезло?»

Рядом с комнатой для приезжих жил шофер Дымов со своей молодой женой. Между комнатами стояла фанерная перегородка, и вся молодая жизнь за перегородкой была больше чем слышна.

Весь день муж и жена работали, он – за рулем, она – на хлопкоочистительном заводике; вечером они сходились в своей чистой, убогой комнате, мылись, ели, разговаривали, потом заводили патефон, чтобы никто не мог их подслушать, и ложились спать.

Ее звали Клавдюша. Живулькин познакомился с нею на дворе, вечером, когда она выбивала пыль из текинского молитвенного коврика, и стал захаживать к ней в комнату. Комната была выбелена известкой, у стены стояла узкая кровать под белым одеялом, с одной подушкой, у другой стены – стол под белой скатертью; на столе – стопка книг, на окнах – занавески из марли, на стенах – портреты Клавдюши карандашом и красками, подписанные фамилией ее мужа. Шофер Дымов проходил военную службу во флоте и там же окончил художественную школу. Он писал жестко, словно вырезывал. На чистых стенах висели только портреты его жены, сделанные с грубой, неутомимой силой. Пока родина не звала его на защиту, лучшие его чувства принадлежали жене.

Дымов был небольшого роста, с крепким обыденным лицом, глаза голубые и глубокие. Клавдюша – настоящая женщина, гордая, строгая, ласковая, взволнованная своей первой любовью. С другими она была спокойна и говорила мягким, ровным голосом. Ей было двадцать лет. Казалось, она знала глубоко, не сомневаясь, всю трудную простоту жизни, что стоит первая женская ласка и цену своей ласки.

Она была смуглая, кудрявая, с большой, недевичьей грудью и странным лицом – отчетливым и печальным, смеялась задорно, как ребенок.

– Какая жена у шофера! – сказал Живулькин Кулагину.

Кулагин не ответил. Его тоже волновала жена шофера, но в этом стыдно было признаться: шофер был хороший, открытый человек, и Кулагин любил свою далекую жену.

– Смеется звонко, а тихая, в самой себе живет, – сказал Живулькин.

– Дымов тоже славный, – сказал Кулагин, – талантливый, учиться ему надо, был бы художником.

– Шофером работать веселее, Андрей Петрович, простору больше.

– Пожалуй.

Живулькин относился к Клавдюше просто и почтительно. Он ни на что не надеялся и ничего не добивался, его преданность была легкой. По вечерам он приносил Клавдюше воду и подметал двор перед ее дверью.

– Посидели бы, – сказал Кулагин, – будет вам суетиться.

– У Клавдюши работа горячая, устает.

– В двадцать лет?

– Почему молодой женщине не помочь? – прошептал Живулькин. – Ей полезно, а мне приятно. Она несмелая, за все благодарит.

Однажды Живулькин принес Клавдюше бутыль керосина и застал ее неодетой, она мылась над тазом. Живулькин сказал:

– Ну, мойтесь хорошенько, я потом зайду, – вышел за двор, сел у ворот на скамеечку рядом с Кулагиным и закурил.

– Скучаете, Василий Иванович? – спросил Кулагин. – Скоро поедем на колодец, домой.

– Задержались мы здесь с этим бандитским стадом, вот неладное, и смотреть-то не на что, одна хурда.

– Случная у нас на носу.

– Время ответственное, Андрей Петрович.

– Надо торопиться.

– Пора нам отсюда откомандироваться, ей-богу, пора.

– Рано смеркается, больше тысячи голов в день никак не ощупать.