ёлки, полулежала молодая полногрудая и широкозадая со сладострастным полуоткрытым ртом баба и протянутой рукой в кормовой кошёлке почёсывала зад розовому, так сладко хрюкающему и развалившемуся поросёнку.
Глядя на эту бабу, так сладко лежащую на кошёлке, они оба ахнули, взглянули друг на друга и, ярко вспыхнув, бросились вон из этого, пахнущего остро и как-то особенно, поросячьего ряда и неожиданно упёрлись в крутой берег Красивой Мечи, при виде которого, при виде серебристой, залитой солнцем и густой и радостной синью неба, воды, молодая девушка глухо вскрикнула и, толкнув от себя растерявшегося инструктора, громко, задорно рассмеялась:
– Река.
Он, не дыша, задыхаясь, ответил:
– Река.
Она подняла на него загорелое девственное лицо, облила всего синими глазами, да так, что у него закружилась голова, и потом, и тоже почти задыхаясь от радости, базарной духоты и солнца, прошептала:
– Куда вы, милый, меня привели? К водопою? Хотите остудить желание? Разве я этого хочу?
Молодой человек от такого шёпота, насыщенного солнцем, молодостью и глубоко неземным, окончательно обалдел и, не отдавая себе отчёта, громко выпалил:
– Та-ак куда же?
– Ко мне, – ответила она ещё тише, но всё таким же жарким, чудесным и милым шёпотом. – Ко мне, – повторила она ещё раз и неожиданно рванула его за руку и почти поволокла за собой.
Нужно сказать, что пробежали они базар обратно так же быстро, как и бежали через базар к реке Красивая Мечь. Они даже, когда пробегали поросячий, остро пахнущий ряд, не заметили рыжебородого мужика, того самого мужика, который привёз молодого человека в этот уездный городишко, и не слыхали его крика – остановиться, – до него ли им было. А извозчик уже успел купить поросёнка и, держа его вниз головой, отчего он пронзительно визжал, и, слегка помахивая им, кричал молодому человеку:
– Товарищ, а товарищ, – а когда «товарищ» был далеко и скрылся в разноголосой и разноцветной толпе, он безнадёжно махнул рукой: – Попала шлея… Вот тебе и оживление советов! А ешё, говорил, идейный! Всё бабе под хвост. – Потом повернулся назад и грузно, вразвалку зашагал по базару, раздувая точно ветром широченные огузья тяжёлых порток.
А молодые люди одним махом пробежали базар, одним махом ворвались в комнату, что была на втором этаже, остановились и застыли в каком-то томительносладком оцепенении, но это оцепенение продолжалось недолго, – молодая девушка, мучительно заломив на голову руки, обожгла его:
– Это, мой милый, какое-то наваждение нашло на меня, и я так люблю тебя и я так хочу тебя, что… – она не договорила, так как и она, и молодой человек, промычавший что-то невнятное, бросились в одно и то же время друг на друга и застыли в потрясающем поцелуе…
Солнце уже давным-давно скатилось с зенита и, потеряв на город много зноя и радости, приняло ярко малиновый цвет, удовлетворённо и радостно смотрело в окна, обливая своими красками обстановку комнаты, стены, кровать и молодые тела, изнемогающие от любви и вновь ею наливающиеся.
Молодая девушка, поправляя растрепавшиеся малиновые от солнца косы, говорила:
– Скажи, мой милый, откуда вы явились? Кто вас послал ко мне?
Молодой человек, сжимая её в объятиях, дулся и по-бычьи мычал:
– Л-люблю.
– Вы знаете, милый, – прижимаясь и отдаваясь ему, говорила она потрясающе нежным и милым шёпотом, – всю радость, всё счастье, которое вы даёте мне, я выпью нынче… только нынче и больше никогда… – и она задыхалась от сильно бьющегося и больно покалывающего сердца, готового выпрыгнуть из груди. – И больше никогда…
А он в ответ только глухо, до тупости упрямо мычал:
– Л-люблю.
На другой день молодой человек проснулся очень поздно, счастливо открыл глаза, осмотрелся: был ослепительно ясный день и ярко-голубое небо двумя потоками лилось в комнату, и из-за оконного косяка небольшим краешком заглядывало солнце, обливая золотом подоконник, угол стены, подушку дивана и сидящую неподвижно на диване в одном белье и с распущенными волосами девушку… Увидав девушку, молодой человек быстро поднялся и радостно бросился к ней, сел рядом и, обхватив рукой её талию, навалился туловищем; она легко запрокинулась навзничь, взглянула на него правым и чуть-чуть улыбающимся полуоткрытым тёмным глазом: она была мёртвой, но всё такой же прекрасной и милой. Он в ужасе отдёрнул руку, отскочил назад и, стиснув яростно ладонями голову, завертелся по комнате, скуля, как смертельно раненый:
– Хгосподи, это какой-то тупик, но только более страшный и непонятный, чем тот, в который въехал извозчик. – А когда опомнился, подошёл к ней, опустился на колени и, потрясённый до глубины, горько зарыдал, расплакался всем своим существом, а когда наплакался вволю, поднялся и умиротворённо сел с ней рядом на диван, вынул из кармана записную книжку, вырвал листок и написал на нём странно путаное письмо:
«В смерти моей прошу никого не винить. Жизнь я тоже не виню: я жил на земле, несмотря на то, что я всегда старался урвать для себя лишнее из её благ, скучно, безрадостно, а посему, испытав настоящее счастье, радостно и счастливо с ней ухожу». Положил записку на стол, осторожно достал из заднего кармана брюк небольшой замшевый мешочек, вынул из него чёрный, блестящий и отливающий синью браунинг, прижался левым боком к любимой девушке и с необычным спокойствием и наслаждением выстрелил себе в висок.
В этот же день, к вечеру, врачом было установлено, что девушка умерла от разрыва сердца.
Василий Андреев
Василий Михайлович Андреев (1889 – 1942) до революции печатался в петроградских газетах под псевдонимом Андрей Солнечный, Васька-газетчик и др. Служил в Красной Армии культработником при клубах. Горький привел его в пример как писателя, не поддающегося «американизации литературы». Весьма часто героями книг Андреева становились уголовники, обитатели ночлежек, завсегдатаи трактиров. В 1937 году за буйный нрав и идеологическую невыдержанность был исключен из Союза писателей. В 1941-м арестован и в Мариинске, куда был этапирован, умер.
Новорожденный проспект
Ежели люди вообще не обезьяньей породы, то тогда Николай Евлампьич один произошел от обезьяны.
Скажем, у кого-нибудь золотой зуб. Значит, и Николай Евлампьич себе вставит – обязательно. Места не найдется – выбьет себе зуб и вставит золотой. Это уж как пить дать.
Или, примерно, пальто кто-нибудь купил – ему такое же надо.
Отец его поставщиком сапожного дела был у Николая II и черную медаль получил за то, что сапоги сшил царю.
Так Николай Евлампьич и себе жетон заказал на манер отцовской медали. И посейчас на часовой цепочке носит.
Теперь вот физкультура.
И Николай Евлампьич не отстает. И в футбол, и в баскетбол дует с молодежью. В беге участвовал, чуть не помер – насилу водой отлили.
В трусиках, как идет по городу, – всякое движение прекращается.
Все граждане, как один, на него упрутся и рты разинут…
Еще бы! Живот что у женщины в последний месяц, сам плешатый, борода до грудей – и в трусиках. Чисто Каин из Ветхого Завета или Ной.
Но больше всего удивил Николай Евлампьич недавно, когда у него родился сын.
Захотел назвать сына по-новому. А как? Думаете, Спартак, Пионер?
Ничего подобного.
Жил Николай Евлампьич на углу проспекта Карла Либкнехта.
И давно ему вывеска приглянулась. Как переименовали улицу, с тех пор мучился: как бы, мол, для себя такое название употребить.
Особенно нравилось слово «проспект». Четко так и деловито!
Ну, а тут, на счастье, сын родился. Николай Евлампьич сразу же объявил:
– К черту церковные имена. Назову его обязательно Проспект Карла Либкнехта!
Жена – в слезы, теща чуть с ума не сошла, знакомые смеются.
Нет! Уперся человек! Сколько ведь времени дожидался случая воспользоваться этим именем и вдруг отказаться! Ни за что!
Но ничего не вышло.
Исполком стал отговаривать, комиссариат тоже.
– Какое же, мол, имя из трех слов? Берите, – говорят, – одно что-нибудь. Или Карла, или Либкнехта!
А Николаю Евлампьичу главное – проспект. Объявил:
– Беру, – говорит, – первое: Проспект.
Так в книжку и вписали: Проспект.
«Во субботу, день ненастный…»
Что от пьянства огромная масса вреда, в этом могу лично расписаться.
Я вот человек рабочий и от станка, квалифицированный, так сказать, а между тем по сие время не мог обвязаться брачными узами.
И все по алкогольным мотивам.
Примерно в прошлом году наклевывалась мне одна девица.
Из себя симпатичная, идеологически выдержанная, то есть, как полагается, на своей территории.
И вот состоялось у нас единоличное соглашение, чтобы без религиозного дурману.
Назначили день для росписи.
Я на радостях, конечно, изрядно клюнул. Иду к невесте и – как будучи в соответственном состоянии – запел: «Во субботу, день ненастный…»
Дохожу до куплета:
Во зеленом да во садочке
Соловей-пташка поет.
И в этот момент милицейский. И – за рукав. Я его – в ухо. Он меня – в управление.
Ну, конечно, высидка.
А пока сидел, невеста моя и уехала.
А в этом году опять наклюнулась одна. Симпатичная. Идеология – в порядке и т. д.
Опять порешили без туману, а росписью.
Назначили день.
А тут черт принес брата из деревни, с самогоном.
Ну, выпили. Я ему про женитьбу, а он:
– Стало быть, с тебя приходится.
Я, понятно, без излишней комментарии повел его в «Вену».
Из «Вены» в «Баварию», из «Баварии» в «Вену». Опять в «Баварию»…
А в одной из этих «Вен» я, как будучи в соответственном состоянии, затянул свою любимую: «Во субботу…»
И вот как раз в том месте, где «соловей-пташка поет», подходит какой-то, вроде фашиста, и, конечно, бьет меня не очень тихо бокалом по моське.
Определенно – волынка. Мы с братом – на него. А на нас – много. И за нас достаточно. Конечно, стулья, бутылки, горох – в кашу.