Вечное возвращение. Книга 2 — страница 64 из 89

одни. Старик сидел на полу, высоко согнув ноги в коленях и опустив меж них очень спокойную, будто проволочную бороду, и упрямо, с безнадежным и покорным выражением глядел в угол, поверх старушечьих голов. Старухи привалились одна к другой боками и молча, но не с покорностью, а со злобой и раздражением шевелили сизыми, будто замлевшими губами. Дольше всех торчал на площадке молодой синеблузый пассажир в высоких сапогах с козырьками, завернутыми вниз, как собачьи уши. Он долго курил, дымя в оконное стекло и сравнивая дымы – от папиросы и тот другой, дым снежных равнин, что бежал за окном. Он ни разу не взглянул на стариков, будто их не было, стоял, курил, скучно плевал себе под ноги и, наконец, ушел, опять же ни на кого не взглянув, в вагон.

То, что пассажир этот был так благородно безразличен, так по-хорошему равнодушен к беде, в которой не мог помочь, очень понравилось старику. Старик проводил синеблузого дружелюбным и родственным взглядом. Потом вышла дама с девочкой, маленькая и пухлая, она, сама увлекаясь выдумкой, – показала дочке домового и смешно попросила старика забрать с собою непослушную девочку.

Дама была, видно, очень добрая и глупая, а девочка так смешно таращила глаза, что старик повеселел, хотел было прочмокнуть губами или тихонько взлаять собакой, чтобы познакомиться с девочкой, но вспомнил, что потом придется долго и нудно рассказывать о себе и делать несчастное лицо – и упрямо спрятал глаза и не повернулся, деревенея в страшной и искусственной неподвижности.

Поезд бежал размашистым бегом, раздувая вокруг себя ветряную зыбь, узкие острые языки ветра врывались в щели дверей и беспокойно крутились по площадке, играя с окурками. Поезд шел, как корабль, ныряя, раскачиваясь, вздрагивая, кренясь на стороны, и снаружи ветер ударял в его стены подобно волне, с металлическим шумом и скрежетом.

Ветер выл зверино, заикастым воем, так в штормы лают волны, окружая корабль. Реденькое тепло первых весенних дней порвалось, ночь разметала его на колючие ветринки и кололась ими немилосердно. В такие ночи мозг костенеет и можно бодрствовать несчитанное время. Сон не приходит в такие ночи. Уже несколько раз мелкие станции освещали площадку, как медленные молнии, но поезд бежал, не убавляя скорости.

Но вот синеблузый пассажир опять вышел на площадку. Волосы его были разметаны бессонницей, в зубах торчала желтая, в лохмы изжеванная папироса. С левого плеча его блузы на правый бок спускалась натертая ремешком дорожка. Он опять, как и в первый раз, не взглянул на стариков и равнодушно повернулся к окну. И опять равнодушие это показалось старику очень дружественным, равнодушие равного к равному.

Об чем соболезновать? Не об чем. Все понятно, все идет, как должно ему итти. Старик скосил на синеблузого взгляд и, из осторожности еще не меняя позы, – вдруг да разговор не удастся, обманет человек – полуспросил, полуутвердил:

– Вот, значит, мы и проехались.

Пассажир быстро взглянул на старика и ответил вопросом:

– Московский?

– Из-под Сергееву Троицкого, – ответил старик и осторожно, боясь свихнуть выпрямленную свою бороду, повернул лицо к собеседнику.

– Надо полагать, ссадят, – сказал пассажир. – Далеко не доехал?

– Мы, можно сказать, еще и не начинали, – засмеялся старик. – Нам, товарищ, ехать и ехать до пресечения сил.

Одна из старух, поменьше, худенькая, размяла губы и с тайным удовольствием произнесла:

– Половину-то се-таки откачнули. Чего зря говорить.

Пассажир бросил на пол докуренную папироску, растер ее сапогом, как плевок, и присел на корточки, хрустнув костями.

– Да вы куда же, чудаки, курс-то держите? – спросил он.

– Вот у меня сидит шематониха, кума моя, – ответил старик. – Она все. Поедем, говорит, Тимофей, народ посмотреть и себя показать.

– На курорт, стало-быть, едете, – сказал пассажир, рассмеявшись. – Вот, черти. Старые вы, а понятливые.

– Мы-то, товарищ милый, начали с лавров, – стал об'яснять старик. – Насчет курорта это мы по дороге сообразили, а из дому ехали – по святым пройтись.

– Из Сергиева-то? – удивленно спросил пассажир. – У вас же под боком своя лавра, чего вам по чужим таскаться.

– У нас теперича музей, – промолвила та же худая, коротенькая старушка. – Нипочем все зарезали, весь народ откачнули от лавре, ни к чему доступу нет.

– Вот и принуждены за тыщи верст мучаться, – вставила вторая, молчавшая до сих пор.

Была она высока и по-мужски обтесана в бедрах, на лице ее, хорошо пропеченном, как куличная корка, ходили жилки коричневого румянца, а голос был тяжел и неподатлив. Старик поднял глаза кверху и остро вгляделся в стену вагона, будто увидел за нею висящий в снежных облаках лаврский Сергеев, отлакированный голубою лукутинской ночью.

…Снег отлунивает синею искрою и над туманно-розовой лаврой ходит скуластая монгольская луна. Розовые утесы лавры в золотых цветах куполов далеко видны из окружных снегов…

– Да, у нас лавра, – торжественно и довольно произнес старик, глядя вверх. И добавил, опуская глаза и переводя на тему: – А про музей, кума, твое слово не у места.

Он укоризненно помотал бородою и снова подтвердил:

– Не у места, нет. Ведь, раньше-то и музея, милый товарищ, не было, – обратился он к пассажиру, – а все равно по чужих святых ходили. У себя, знаешь, интересу какого-то нет. Свое оно и свое. К своему никакой доверчивости нету. Ну, и ходили по чужих. В музею я не бывал, ну, и в лавре нашей не бывал, а лавра – я тебе прямо скажу – у нас богатая, красивая, совершенно таких нет, ей-богу.

Старик опустил колени, заложил ногу за ногу и обстоятельно стал рассказывать о лаврских хождениях, о том, кто куда ходил, кто что делал. Сам он, – говорил Тимофей про себя, – человек большей частью невыразимый, мало знает, а много понимает, сам он ходить не мастер, да вот – кума, давний друг, отчаянная шематониха, на всю жизнь беспокойница, она вот покою никогда не дает, на чужие места соблазняет.

– Она у меня, скажи на милость, до самого Уралу доходила, – сказал старик с гордостью. – Куда хочешь, такая уж ходкая старушка родилась. А сами мы – скажу я тебе – самые бедные бедняки. У троих у нас десяти десятин нету. Бедные, что называется.

– Где же были теперь? – спросил пассажир и, вынув коробку папирос, сам взял и предложил старику.

Закурили. Дым раскрутился на нити и утонул в темных углах.

– Ну, в Киеве-Печерской только и были, – отозвалась старуха, кума Тимофея.

– А задумано у куме моей, – сказал старик, – до самого Ахфону пройтись.

– Отменили и там, – сказал пассажир.

– Отменили?

Старуха отчаянными глазами посмотрела на говорившего.

– Твердо говорите, товарищ? – переспросил старик.

– Твердо, – ответил пассажир, поднимаясь на ноги и опять хрустя коленями. – Курорт устроили.

– От тебе и раз, – вымолвил старик, – от тебе, кума, и задача.

– Все равно поедим, раз начали, – решительно сказала старуха.

– А то вернемся?

– Ни по чем, – сказала кума.

– Столько проволоклись… – сказала другая.

– И то правда, – согласился старик. – Одное мне жаль, по чекам затаскают. Интересу мало.

Пассажир докурил папиросу, кивнул старикам и ушел в вагон.

Паровоз загромыхал по ухабам стрелок и хрипло завопил.

В прошлом году тоже вот собрались так до турецких земель дойти. Весна взошла ранняя, баловная, но веселая. Вместе со снежными ручьями потекли на юг мужики из Рязани и Суздаля. Крепко пошел мужик косяками, как кочевая птица. Шел мужик всеми, какие есть, путями – и из-под Киева, и из Царицына, и с Гурьева, шел он на самых ходких поездах, кружил сотни верст, огибая начальство, шныряя с запада на восток, с севера на юг, с юга опять на север, не стесняясь сложностью географии, а соблюдая лишь интерес времени.

А дороги были – помнится – легкие, уходчивые. А солнце было сквозным, текучим и щекотно просачивалось в тело. Дни шли покойные, невозмутимые, медленные, а ночи бежали нервные, судорожные, громосверлящие. В такие ночи, когда звездный тик сторожко подергивает небо и птицы пищат и просыпаются от счастливых видений, быстр в такие ночи сон. За казацкими степями шли горы. Горы были неожиданны, как мысли. Они радовали сложной пространственностью, хитрыми ливнями и многими красками, возлежащими на горах, как вторые отраженные облака. Иногда заблудший северный ветер разгонял в воздушных озерах меж гор свою суетливую рябь, тогда облака горных красок сжимались в плотные зелено-багровые тучи и зловеще и жутко тучнели, грозя вдруг разлиться ливнем теней. За степями шли горы, а за горами, сквозь невода лесов, отражаясь на кайме неба, забрезжило море, такое страшное русскому сердцу и непонятное, и жуткое и оттого любимое.

И на небе отражались еще горбатые русские дороги.

В прошлом году весна была баловной, замоталась в истерике дождей, а падшие на-земь дожди сползлись в реки и пошли речными ящерами поперек дорог. Пришлось в тот год старикам свернуть восточнее и уйти в трущобы грузинских селений. Народ был бедный и неразговорчивый, но гостеприимный. Стариков поставили бить щебень для строящегося шоссе, потом перевели чистить нужники в милицейском участке, а потом напутствовали дальше. Вышли тогда старики к вросшей в лесные заросли железной дороге, перекареженной временем. Шпалы лежали старым, местами затянувшимся рубцом на зеленой коже земли. Отсюда плутали все дороги и ох, как здорово пришлось отощать старикам на траве да ягодах. Зато, как только вышли к жилью, круто повернули на север, к железному тракту.

А кто его вот знает, какое сейчас выдастся лето?

– Значит, держаться плану? – спросил старик и не подождав ответа, важно и строго решил: – Правильно, чего там. Держитесь, бабы.

II.

Агент ОГПУ гостеприимно поманил их пальцем. В его дежурной комнате было жарко и пахло согретой, готовой загореться от жары бумагой. Старики сгрудились на деревянном диванчике у дверей. Усадив их, агент вышел, закрыв дверь на ключ, отправил поезд и вернулся.