Долго же сравнивал критик: публикация 90-го, а он вспомнил о ней лишь в 97-м!
А если он и впрямь мыслил себя букинистом и только, то не слишком ли он поторопился, отнеся, так сказать, к делам давно минувших дней книгу, вышедшую всего несколько лет назад?
Возникают и каверзные вопросы… Пошел ли обозреватель в ознакомлении с толстым томом дальше названий? И почему не упомянут Василий Андреев? Интереснее ли он Добычина? Откуда вообще эта мысль о несколько словно бы дутой славе последнего?
Впрочем, известное дело, соображения критиков и букинистов для простодушных любителей чтения (а истинные книголюбы всегда немножко простодушны) порой таинственней и запутанней, а то и невразумительней текстов Агаты Кристи или даже самого Стивена Кинга.
Так что чего уж тут мудрить; скажем более: шутки в сторону. Ведь хороша, очень хороша мысль нашего критика-букиниста об отдельном издании творений Баршева, о полном собрании сочинений.
Появилось ли это отдельное издание, нам неизвестно – чересчур много книг выходит, за всем не уследишь. А вот что мечта Филевского о полном собрании сочинений Баршева не осуществилась, это факт. Этих сочинений даже на широких просторах интернета что-то не видать.
М. Горький в письме к Баршеву поделился таким впечатлением от его творчества: «Есть у Вас многой хорошей, человеческой печали о людях».
Михаил Литов
Обмен веществ
Умер Семен Назарыч неожиданно для себя.
Днем в квартире по окнам лазал, занавески развешивал, но оступился как-то, упал и оборвавшейся занавеской сверху прикрылся. Не сразу и догадались, что под ней Семен Назарыч лежит.
Когда очнулся на постели, соображал заботливо: «Завтра обязательно занавески довешаю».
Однако ночью скончался. Обо всем этом, только подробнее, от тетушки Ольги Парфеновны узнать можно было. Когда припоминала она, как Семен Назарыч занавеской прикрылся, вздыхала непременно: «Уж такой-то был тихий да скромный, по-скромному и преставился; и подумайте, как все поспешно вышло: вот и волосы еще на гребенке, а человека уж нет». Дочка же его, Маруся, убивалась и плакала сильно, не иначе как жалея себя.
Все так-то плачут.
Если же не по себе убиваться, то первая примета – глаза сухие и тоской блестят, а это куда для здоровья вреднее. В том и вся разница.
Хозяева, люди сердобольные, надумали поминки справлять – блины, кисель и прочее, по положению, а сверх того спиртное. Очень хорошо поминали, лучше не надо, а после полуночи на граммофоне пускали неровно «На сопках Маньчжурии» и «Застольную песню».
Тетушка сидела у них, а Маруся, как бы по нездоровью, уклонилась. Про то намек тонкий сделан был:
«Гребует нами Марья Семеновна, а мы по доброте: коли обнищали – как же не помочь родителя-кормильца вспомнить. А нам нипочем – все равно гостей созывать время пришло».
И сидела Маруся у себя в комнатке девичьей, отец из памяти не выходил: то одно, то другое припоминалось, вместе не свяжешь, а все дорого. Вот сидит он за столом в пиджачке подержанном, в руках календарный листик, и басит тихо, через очки заглядывая: «Послушай-ка, Маруся, чудачество вот одно ученое, будто есть только две радостные вещи: это звездное небо над нами и еще, как его, где это, ах да вот – и моральный закон внутри нас». Мудрено больно, а хорошо, запомнить бы нужно. Только вот одной вещи-то почитай целый год у нас и нет – неба нет, вместо него муть заразная. А есть ли другая? Без первой едва ли – оттого и люди здесь опасные, без нутра… как вещи…
Было это недавно, и листик вот лежит, а на нем обед еще предложен: ботвинья, холодец и мороженое – это осенью-то! Очень все это грустно.
Утром тетушка с племянницей совещались, что на базар выносить: надумали брюки.
– Только как же это так, тетенька, не умею я, да и совестно брюки-то.
– Что делать, родная, – по беде, по беде. А ты как придешь на базар, встань в рядок, руку-то вот так протяни, может, кто и облюбует.
А Маруся-то, – видать, что в отца уродилась, – скромности да застенчивости хоть отбавляй, к тому же – девица. До сих пор не приходилось в людях толкаться – все папенька делал, а теперь вот идти нужно. Собралась и пошла. А базар поблизости, и притом очень бойкий, расползается во все стороны, ходить мешает, пора бы и прикрыть.
А пуще всего осень – неряха такая непутевая, грязищу и на полу, и на потолке развела, людей стыдно; впрочем, им наплевать: схватят, что дома увидят, – и на барахолку: не купите ли?
И продираются в толпе туго, что карты в колоде старой – никак их не перетасуешь.
Было время – в сундуках, в уголках да на столиках жили-были навеки нерушимо разные вещи, нужные и ненужные, а потом надоело так-то жить, и надумали они хозяев менять.
На то и революция, чтобы шевелиться! Расставились, почитай, по всей улице на половиках, а то и прямо на земле. Берите нас, хозяева новые. Коли поискать, много чего найти можно: Канта там, Молоховец или клизму дырявую и портрет умилительный в цветах подвенечных. Пожалуйте, на все вкусы.
– Что это вы, такая хорошенькая, и штаны продаете?
От неожиданности даже рука Марусина с протянутыми вещами опустилась, а сама вся зарделась, едва слова для ответа нашла:
– А вы купите.
– Штаны как таковые не нужны. Вот шляпа, действительно, – роковая принадлежность головы. Покупаю, покупаю, а все – не к лицу. А лицо у меня, сами видите, – очень оригинальное, и притом пробор.
Взглянула по женскому любопытству – точно: на лбу под коком шрам, и еще усы мотыльком, а лицо угарное, араповое, интересное вообще лицо.
И стала припоминать вслух:
– Кажется, дома и шляпа есть, можно бы тоже продать.
– Непременно есть, сами, зернышко, виноваты, зачем с папиных низов распродаетесь. Я бы на вашу миловидность сверх шляпы накинул.
Постоял около, помолчал и опять:
– Так помер, говорите, родитель-то?
– Да.
– А вы не грустите. На базаре тоже нелегко. Но как я сочувствующий, позвольте познакомится – Григорий Жук. А вы, зернышко, торговать не умеете. Хотите – помогу? Да не тревожьтесь – не убегу я с вашими штанами. За сколько пускать? За пять? Мало – семь. Ну, так учитесь, пока я жив.
– Ай штаны, вот штаны, покойные штаны. Каждая штанина три рубля и полтина, итого семь, доступно всем!
Сразу подошло несколько и стали на свет распяливать.
Хоть и стыдно стоять рядом, да надежда есть, что не догадаются, чей товар; но словно угадал Жук, подмигнул и громко так сказал:
– Если б не это наследство – нипочем бы с вами не познакомиться.
– А на что вам?
– Люблю неопытность и привлекательность. А ты, друг-товарищ, пальчищами-то не протирай – чай, не прачка, да и штаны не русские, не любят этого.
Однако не уходит покупатель, топчется на месте – видать, клюнуло.
– Возьми пять.
– За эти-то, с горошком? – и уставился в упор глазами.
– Да ты что? Блондин или так себе – идиот ненормальный?
Помолчал немного, а потом другим тоном:
– А коли уж по справедливости, – только вам, многоуважаемый, и носить их. Ведь оттого вот и папенька ихний кончился, что перещеголял. Как оденете, отбою от невест не будет, даже опротивят, как вобла. Так берете, что ли?
– Пять.
– До пяти считаешь, а как дальше?
– Ну, шесть.
– Эх, так и быть, шесть и еще полтина – только уж для блондина, – бери, поздравляю, ликуй, товарищ Исаия! Рассчитывайся вот с ними, а я в сторонку – мое дело сделано.
Деньги Маруся получила, кивнула с благодарностью и через базар пошла, а Жук – за ней. Шумит базар, толкается. Берите нас, хозяева новые…
Помолчал немного и опять в разговор вяжется.
– Действительно, как поглядишь вокруг, – полный обмен веществ! Важное это дело, и делают его только торговцы да воры. А и доверчивые вы! Стреканул бы я с вашим товаром, вот и – пердю, как говорят французы.
– Ну к чему это, разве вы из таких?
– А что ж, думаете, обмишурить не могу? Плевое дело, могу и даже очень. И не пожалею, жалеть труднее, но и это могу. Я ведь и в школе учился. Как это по русскому? Сказуемое служит названием того признака, отсутствие или присутствие которого замечается в подлежащем. Премудрость! С годами понимаешь. Вот вы, например, хоть и подлежащее, а сказуемого-то у вас и нет – девица при папеньке и все. А то вот еще спрашивает меня учитель – Кащеем мы его звали: «Отчего это, Жук, кавказский пленник черкешенку любить не мог?» А я ему – оттого, мол, что ноги у него были связаны. Скоро меня и погнали, и стал я вещам помогать хозяев менять. Расстреливался неоднократно и красными, и белыми, оттого беспартийный.
Спешит домой Маруся – Бог с ним, с таким человеком. Скорей бы до дому – благо близко.
Больше разговор не клеился.
У дома спросил только:
– Ну вот, сегодня штаны, а дальше?
– Что-нибудь еще, все так живут.
– Так, понимаю, ну, до приятного. Да вот еще, постойте. В заднем-то кармашке потайном бумажник обнаружился. Этакая неосведомленность! Я об нем позаботился, а мог и не отдать. Получайте и простите, что такую сатир-мораль с вами развел. Люблю я это. – Сунул бумажник в руку и прочь пошел.
– Странный человек, а бумажника такого будто у папеньки и не было.
Когда в квартиру поднялась – прежде всего бумажник раскрыла: оказалось в нем тридцать рублей в золотом исчислении и удостоверение личности, а на фотографии во весь рост блондин – покупатель базарный – красуется.
Украл, значит, и из жалости подкинул, как бы на бедность. Что теперь делать? И прежде всего, как была в пальто и платочке, села за стол и поплакала маленечко над удостоверением личности и деньгами в золотом исчислении.
Поплакала и пошла к тетушке.
Сидит Ольга Парфеновна, в платок байковый кутается и карты раскладывает.
Выслушала все и говорит с удовольствием:
– Ну вот, свет-то и не без добрых людей – с удачей, значит.
– А я, тетенька, вернуть хочу.
Руками замахала, даже платок с плеч слезать начал.