– Что ты, что ты, брось, что затеяла! Этакая неосторожность! Вон папенька-то из-за занавески погиб, оступился, только и всего. А ты что затеваешь? Как бы и тебе тоже не того. С деньгами да с вещами нужно ухо-то остро держать. Понесешь, а он, может, тоже мошенник: украл у кого или что еще, к ответу тебя притянут, а ты – девица. Нет, уж брось это.
Так и бросили.
В ту пору пришла зима – прачка усердная – отстирала грязь в небесах и стала синькой воздух и снега подцвечивать.
И постучал как-то в дверь Жук.
– Впустите, многоуважаемая.
Не хотелось впускать, да как же иначе? Еще обидится. Крючок скинула.
– Пожалуйста, входите.
– Здравствуйте, мироносица, здравствуйте, зашел по знакомству. Ну, как живется?
А глаза уже всю кухню обежали и назад воротились.
– Торговать-то еще есть чем? Вон платок какой хороший, байковый.
– Это тетенькин, ее сейчас дома нет.
– Тэ-экс. А что ж это вы на барахолку-то не ходите? С деньгами, что ль, обошлись?
– Да вот перебиваемся…
– Не иначе как через тот бумажник?
Как тут не смешаться – неприятность какая; едва прошептала:
– Нет, что ж бумажник…
– Как что ж? Тридцать рублей не деньги, что ли? Папенька-то, поди, с потолка смотрит, – не нарадуется. Мерси, мол, большое, Григорий, что дочку мою надоумил.
Почувствовала Маруся, что плакать придется, а слезы-уж тут как тут.
– Зачем вы так сделали?
– То есть что это так? Я-то здесь при чем? Нет, уж меня оставьте! А то выходит, что я здесь, как Понтий Пилат, в символ веры попал. А и любопытно мне: жила при папеньке, все в аккурате, и вдруг переворот. Тут уж не то, тут уж, как говорят французы, – «ну верон, ки-ки, же тю у тю же», посмотрим, кто кого: ты меня или я тебя, – одним словом, обмен веществ. Ведь вот не отнесли бумажник-то по удостоверению личности, не отнесли ведь?
Только головой качнула Маруся – нет, мол, не отнесли.
– Поди, тетенька не пустила? Ну так вот, пойду я сейчас в милицию: так и так, скажу, хватайте.
Подошел медленно к столу кухонному, а за ним Маруся сидит, рекой разливается, постоял около, а потом с раздумьем так:
– Люблю проверку делать, сатир-мораль разводить, такой ли, как все? Поверю и обрадуюсь – такой, мол, Гриша, такой, даже лучше, ведь вот не оставил себе, другим отдал – душа добрая. И сейчас, например, пограбить можно, а не хочу. А может, блондин-то нуждается – на четыре грани разбивается, потом и кровью гроши вышибает, а?
Помолчал опять и уже по-другому:
– Ну, полно, зернышко, ничего я такого никому не скажу, да и вернее, что украл блондин, как и мы с вами. Ну, полно, уйду я сейчас, только прошу вас: дайте пожевать чего-нибудь – подводит очень. Видать, не то приметили, не то удачи нет, – оттого и злой стал. Хлебца бы мне.
Поднялась Маруся, всхлипнула еще разок, отвернулась от Жука к стенке и в комнату заторопилась, хлеба принести.
Когда возвратилась – Жука не было.
Шел он по улице к базару, и, когда дошел, вытащил из-под пальто платок байковый тетушки Ольги Парфеновны, встряхнул и сказал с убеждением:
– Обмен веществ!
Вечером смотрела Маруся сухими глазами в окно звездное – отца вспоминала.
Четвертое
Да, если курить не затягиваясь – много зря табаку и воздуха перепортить можно…
Сказалось вслух, а слушать-то и некому: Кронид Семенович в комнате сам один. Правда, бродит еще по ней дым – слепец ненужный, – на все натыкается, ну, так не без того, что и глухой он, – этакому все неинтересно. А что касается примуса – так тот, слов нет, – деляга, общественный деятель, но такому у одинокого и дела-то всего что молчать, а слушать он не любит.
А больше кого же еще посчитаешь? Вот разве шифоньер – хозяйственник угрюмый, только он совсем Кронидом Семеновичем не интересуется – беречь для него нечего. Откроешь ящики – поколениями пахнет. Всех покойничков припомнишь. И бабушку Дарью Петровну с камфорой да нафталином, и Липочку сестру, скупущую деву старую. От нее в том ящике наколка бисерная и флакон пустой одеколоновый век коротают. А ниже кисет и в щелках махорка – нипочем ее оттуда не выковыряешь – это уж братца – дрянной был человек, царство ему небесное. Чуть-чуть с голода шифоньер не продал. Не допустил Господь.
Есть еще зеркало – существо угодливое, беспамятное, всякое видело и все забыло. Забудет непременно и Кронида Семеновича. И как он по утрам оборочки на голове расчесывает, и что нос у него такой, будто кто пальцами с боков крепко сжал, подержал, сколько нужно, и когда отпустил – так и осталось, вышел обиженный нос. А от носа книзу усы пегие свесились, – разговаривать с таким не стоит, скучный человек.
Так уж положено: вечерком обязательно сидит Кронид Семенович за столом неопределенной профессии, курит и думает. И нет-нет да и сорвется какое слово, только это уже, конечно, для себя, чтобы в голове не пропало. Скажет и прислушается.
И есть у Кронида Семеновича слабость: любит он думать о разных хитрых вещах. Вот и сейчас вспомнилось, сказал как-то знакомый: не думай, говорит, Кронид Семенович, что всякую вещь измерить можно. К примеру, возьмешь, как полагается, аршин, прикинешь, да и запишешь, длину там, ширину или вот высоту. Выходит, по-нашему, и дело с концом. А ничего подобного. Это, говорит, просто, это и дурак сумеет. А вот для ученых есть еще такое, зовется четвертое измерение – вот то действительно! Если измеришь – большие деньги заработать можно. Факт. Раздразнил даже. Потом не то Иван Петрович Кудренков, фельдшер мозговитый, объяснял, не то сам в газете вычитал, будто в дыме это самое есть.
А как его схватить и проникнуть? Ведь вот – Кронид Семенович привстал за столом – дым-то весь петлями, и петля в петлю лезет и крутится, и, поди, каждая дыминка крутится. А, может, дело и не в том, что крутится?
И, садясь, сказал вслух:
– Ерунда это четвертое – нет его, а впрочем – игра ума.
Придвинул к себе книгу толстую – на первой странице чернилами выведено:
«Настольная книга обо всем, для отдыха».
Раскрылась книга как раз, где в заголовке стоит: «Из своего опыта». И хоть помнится, что там записано, а захотелось перечесть. Вот и прочел.
«Если прищемишь в дверях палец, сперва непременно ходить нужно. Все же скоро затоскует вся рука, и тогда все равно. Потом отпустит. И сделается ноготь угрюмым, и начнет съезжать, и ничем его не удержишь. Советуют воском залеплять, иначе новый вырастет корявым».
Ниже приписка:
«Если приспеет время с женой расходиться – лучше сразу, только никто так не делает, и долго жизнь друг другу травят, а на самом деле пустяк».
И хоть давно было, а как сейчас припомнилось. Пригрел тут одну, для здоровья, когда деньги были. Сперва Кроней звала, хозяйство затеяла, сына родила, а потом через год ушла вдруг, сказав на прощанье: «Не настоящий вы человек, Кронид Семенович, пишете, все чего-то думаете, словно аптекарь, а на молодость у вас внимания нет. Ударили бы хоть, что ли, или выругали, а то глядите, как в пустое место. Заскучала я у вас очень, позвольте уйти».
Он ей тогда очень благородно сказал:
«Бери с собой и размножение свое, козу там да сынка своего, что мне с ними делать? Полагаю, что сын твой и Кронидовичем-то стал для упрощения формальностей».
Собралась и ушла. Вот души бабьи! Что кукушкины брови, поди-ка разыщи их!
И стало тихо, и завелся другой порядок, как у всех одиноких. Со стороны слыхать было, что бедовала сперва, поденной прачкой даже ходила, а потом устроилась за трактирщиком одним. Этакая-то хазина, а ведь вот, поди ж ты, везет! Какие все партии завинчивает. Словно учуяла, что революция скоро и придется Крониду Семеновичу самому у племянника-коммуниста пригреваться. Нашелся такой благодетель. А уж если начистоту, то истинно – яблочко от яблони! И то сказать, мог ли у братца-то иной сынок народиться? Дрянной был человек, царство ему небесное!
С раздумьем перевертываются назад страницы, пока не задержались глаза на семейном событии.
«Сейчас показали мне того, кто увидит меня лежащего ноздрями кверху, ибо какой же сын, если он не прохвост, не приедет хоронить отца. У меня же сегодня в 9 ч. 35 мин. по полуночи родился сын».
И с новой строки:
«Детская присыпка, или по-научному ликоподий, слышал, что употребляется для театральных молний. Попробовал – действительно, если сыпать на огонь, страшно вспыхивает».
Захлопнул книгу и по комнате заходил. Нужно же было открыть на этом месте! Сын. И ведь как это пришло? Сегодня шел по вокзалу, а там клетки по платформе понаставлены и в них поросята кишмя-кишат, на солнце мучаются. Подошел из любопытства, посмотрел, тронул одного за ушко, а ушко такое детское, мягкое да теплое, и вдруг сын вспомнился, и так захотелось узнать про него.
Тут перебили голоса за стеной. Вернулся тотчас к стенке и прислушался. Приятно так чужой голос послушать.
Сказал кто-то:
– Нет, вы только подумайте, какой размах – каждая кухарка должна уметь управлять государством! – Сказал и словно отошел от стены. Больше не слышно.
Беззвучно смеются губы, и дрожат пегие усы.
Кухари, кухари, тьфу вас – всех бы вас на кухню помелом да скалкой! Кто поймет вас, мудрецы гороховые?
Постоял, покачивая головой, потом присел к столу, открыл книгу и записал:
«Если смотреть в дым, четвертого измерения не поймешь и не увидишь. Я по крайней мере не видел. Если бы не революция, никогда бы четвертого не было. А теперь есть. Только это не для меня».
Посидел с мокрым пером и приписал еще:
«Революцию сделали, а поросят перевозят все так же некультурно и на солнце сушат».
И вдруг окончательно решил:
– Пойду и узнаю насчет сына, что и как, – это просто сделать. В трактире все справки получу.
Пальтишко драповое на свинячьем визге надел, комнату на два оборота запер, ключик в карман и зашагал к выходу.
– Эй, дядя, куда?
Стоит племянник, в глазах смешок:
– Смотри, не по годам по вечерам освежаться!