Уисс бросил на пол ноги рогача.
Остекленевшие глаза жадно уставились на пищу, но страх перед Красным Зверем заставлял глубже забиваться в свои углы.
Уисс повернулся спиной к сородичам и вышел из пещеры.
Он слышал, как в темноте началась драка за мясо. Уисс направился к ближним кустам, освещая себе дорогу.
Когда он вернулся в пещеру с охапкой хвороста, исчезло не только мясо, но и кости. Сородичи снова расползлись по углам, но уже не так поспешно, как прежде. Глаза их приобрели осмысленное выражение и смотрели теперь настороженно и выжидающе.
Уисс бросил на пол догорающий сук и показал на хворост:
— Еда! Ему!
Он подложил веток, и пламя мгновенно выросло, заплясало, рассыпая искры. По пещере заструилось тепло.
Наконец самый смелый подполз поближе. Он с любопытством смотрел, как Уисс кормит веселого зверя, потом сказал неуверенно:
— Красный Зверь! Враг!
Уисс сунул еще одну ветку в костер, и рыжий язык метнулся к самому потолку.
— Нет! Огонь! Друг!
Осмелевшие мужчины подползали все ближе к костру, блаженно ворчали, подставляя теплу окоченевшие тела, радостно повизгивали.
— Огонь! — повторил Уисс новое слово. Он протянул к жаркому костру волосатую руку: — Огонь! Друг!
Речь продолжалась, но Уисс очнулся, словно вынырнул из зловонной сероводородной лагуны на поверхность — близость огненной стихии, хотя и призрачная, была нестерпима. Он ничего не мог поделать с голосом крови, с трагическим опытом Третьего Круга, навечно отпечатанным в генах, — все естество противилось союзу с Гибелью.
Он мог только, — напрягая внимание, чтобы не упустить ничего существенного, — следить извне за странным чужим миром.
Он видел, как в считанные тысячелетия земы расплодились и расселились чуть ли не по всей суше. Рогатина в лапе и пламя костра сделали земов сильнее и выносливее других зверей.
Он видел, как земы начали уничтожать друг друга — один на один, орда на орду, племя на племя. Сначала из-за еды, потом — из-за территории, потом — непонятно из-за чего.
Красный Зверь оказался двуликим — с равным покорством и равной силой служил он врагу и другу, злу и добру. Он давал тепло и сжигал жилища, плавил руду и опустошал посевы. Самоубийственный огненный смерч гулял по горам и долинам. Глаз Гибели горел все ярче и беспощаднее. Во всем этом еще была логика, понятная Уиссу, — когда-то по сходным причинам предки дэлонов покинули сушу и ушли в море, спасая свой род и остатки Знания.
Но дальше начиналось нечто, лишенное аналогий.
Уисс не сумел заметить, когда и как это случилось. Может быть, потому, что еще искал следы внеземного вмешательства и не обратил внимания на пальцы седого зема, бесцельно мнущие сырую глину, которая превратилась вдруг в подобие фигуры; на благоговейный восторг подростка, который дул в сухой тростник и случайно соединил беспорядочные вопли в мелодию; на упорство, с которым собирала коренастая земка бесполезные яркие камни, а потом раскладывала перед собой, каждый раз меняя сочетания.
Но когда появились дворцы и многокрасочные фрески на стенах, гигантские каменные изваяния и причудливая ритмика ритуальных танцев, Уисс узнал в них искаженные, перепутанные линии просыпающегося Разума. Собственного Разума земов!
Вторую неделю грабили Священный город дикие орды готов. Ошалевшие от крови и дыма грязные рыжебородые воины смеялись бессмысленным смехом, поджигая дома, разбивая тяжелыми молотами прекрасные барельефы, разгрызая гнилыми зубами корешки рукописных книг, разрубая мечами инкрустированные рубинами и жемчугом музыкальные инструменты. На площадях горели страшные костры, и все, что могло гореть, превращалось в пепел, а то, что не горело, — в горы исковерканного хлама.
Вот два полуголых гота накинули веревку на шею мраморной статуи. Белоснежная женская фигура с гордо поднятой головой покачнулась и под утробный гогот упала на шлифованный розовый базальт пола. Печальный стеклянный звук повис на площадке храма, и то, что секунду назад было Афродитой, стало грудой бесформенных обломков.
Мраморная голова Афродиты со звоном откатилась в угол.
Один из варваров замахнулся кованой медной палицей, чтобы раздробить упрямый мрамор, но вдруг замер. На него смотрело прекрасное лицо, не искаженное страхом. Что-то кольнуло в грудь, — слева, где сердце.
Он выбросил из кожаного мешка драгоценные золотые слитки и яркие украшения в россыпях разноцветных кристаллов и положил туда улыбку, которая делает беспомощными руки разрушителя.
Не обращая внимания на насмешки, он тащил тяжелый кусок мрамора через леса и болота, по сыпучим горным тропам и по обугленным мертвым долинам.
Он падал от усталости и умирал от жажды, метался в простудной лихорадке и лечил гноящиеся раны жабьей слизью, мешок побурел и потрескался, а он шел и шел — пока не дошел до родных мест со своим нелегким грузом.
Он часто всматривался по ночам в твердые и нежные черты, а когда догорал жир в плошке, он выходил из хижины, мучимый незнакомой сладкой болью. Он всматривался и вслушивался в ночные отсветы и шорохи. И высокое небо начинало едва слышно звенеть над ним...
Как дождевые пузыри, возникали, раздувались и лопались царства, унося в забвение имена сумасшедших царей и безымянные племена рабов, но под слоем пепла и гнили оставалась неистребимой священная искра, она разгоралась в сердцах и глазах одержимых одиночек.
Они, затравленные, были еще далеко от Знания, они еще подражали природе и нуждались в материализации своих поисков, не умея мыслить абстрактными образами цветов и форм, — но время шло.
Уисс увидел бездну — вернее, не бездну, а воронку крутящейся тьмы, затягивающую в свою черную пасть все — живое и неживое. Слепые ураганы и смрадные смерчи клокотали вокруг. Но оттуда, из этого клокочущего ада, тянулась ввысь хрупкая светящаяся лестница, отчаянно смелые земы с неистовыми глазами, скользя и падая на дрожащих ступенях, поднимались по ней. Их жизни хватало на одну-две ступеньки, но они упорно ползли вверх, их становилось все больше. Они протягивали друг другу руки и переставали быть одиночками, и слитному движению уже не могли помешать ураганы, и все тверже становилась поступь...
Нестерпимая вспышка ударила в глаза — это взвилось алое полотнище. Еще клокотала темная бездна, еще ревели ураганы, еще метались смерчи, но пылающий флаг зажигал звезды, созвездия, галактики. Последнее, что видел Уисс — горящие красные миры обновленной Вселенной. И тогда внутренний глаз отключил воспринимающие рецепторы и погасил перенапряженное сознание, спасая мозг от непоправимой травмы, и Уисс уже не слышал испуганного крика молодой земки, торопливо выключившей звукозапись.
Впрочем, финал, уже прозвучал...
Больше года прошло с той памятной ночи, но Уисс до сих пор помнил каждое мгновение нежданного открытия, и часто во время ночного дремотного отдыха возвращались к нему тревожные сны суши.
Они приходили и требовали действия, будоражили и настаивали, и Уисс шел к цели собранный, как дэлон, и неистовый, как зем.
Ему не верили свои, его не понимали чужие, в нем копилась незнаемая прежде горечь одиночества, но он не отступал от своего дерзкого плана.
Он уже добился многого — железный кор земов покорно идет за ним.
Но главное — впереди...
Наступал новый день. Тучи, бегущие над морем, истончались и бледнели, и кое-где уже проступали золотые пятна. Метеоклетки не ошиблись, сегодня будет солнце...
Пора.
Уисс повторил призыв.
И такой же свист, словно отраженный от белого кора, вернулся к Уиссу.
Земы ответили.
4. Суета сует
— Вот, собственно, со Скрябина все и началось. Нам сейчас почти ясно, почему именно Скрябин и почему именно «Поэма огня» произвели такое впечатление на Уисса...
— Что вы имеете в виду?
— Вы, конечно, знаете, что скрябинская «Поэма огня», или «Прометей», как ее еще называют, — первая попытка цветомузыки...
— Простите, Иван Сергеевич, вы меня не поняли. Я хотел спросить, что вы имеете в виду под словом «началось». Что же именно началось, по-вашему?
— Контакт...
Пан осекся, потому что в голосе Карагодского звучала откровенная ирония. Профессор покраснел и неуверенно поправился:
— Вернее, появилась надежда на контакт...
Карагодский наслаждался. Он сидел в низком кресле, уперев дряблый двойной подбородок в набалдашник своей знаменитой трости, и даже глаза прикрыл от удовольствия.
А в открытые иллюминаторы каюты попеременно заглядывали то серое небо, то серое море. С утра штормило, но сейчас волнение почти улеглось. Изредка легкий ветерок вздувал неплотно задернутую штору, и тогда в каюте повисала зябкая морось.
Глухое раздражение овладело профессором. Он разозлился не на Карагодского — на себя. Неужели он надеялся на понимание? Конечно, нет. Просто увлекся, сболтнул лишнее. Но теперь отступать некуда. Да и почему он должен отступать? В конце концов пора поднять забрало. И даже хорошо, что Карагодский на «Дельфине». Пусть увидит своими глазами. Иначе ничего не докажешь потом. Хоть и не из карагодских состоит наука, но без драки не обойтись.
И Пан повторил тихо, но твердо:
— Да, надежда на контакт. Уисса словно подменили. Мы уже вместе искали способы связи... Было трудно, очень трудно. Все равно, что рыть тоннель сквозь гору с двух сторон одновременно. Вся беда в том, что никто не знал точки встречи. Шли на ощупь. На звук — буквально. И если бы не Уисс... Он вел себя великолепно, как...
— Что же вы замолчали? Как вел себя ваш дельфин-меломан?
— Он вел себя, как разумное существо. Даже, если хотите, — как настоящий ученый...
Карагодский насторожился. Явная шпилька Пана его не задела. Пусть пока резвится, цыплят по осени считают... Но Пан говорит о трудностях в прошедшем времени. Неужели ему опять повезло, этому сумасброду — даже в такой безумной затее?
Академик откинулся в кресле, снял очки, тщательно протер их и, снова водрузив на нос, забасил отечески увещевающе.