Вечные ценности. Статьи о русской литературе — страница 113 из 177

В одном из них, от 1868 года, кавказский воитель говорит: «Прожив в России более 9 лет, я постоянно пользовался и пользуюсь милостями Государя Императора. Я не нашел другого средства выразить мою сердечную благодарность и мою глубокую преданность, как принять с моим семейством присягу на верноподданство Его Императорскому Величеству и в лице Его – моему новому отечеству России».

Газета, весьма глупо, комментирует это как какие-то расчеты и интриги. Но известно, что с Шамилем обращались как с попавшим в плен иностранным принцем. Он имел все, что пожелает, – а когда, в старости, захотел уехать в Мекку, то беспрепятственно и уехал (там потом и умер; а потомки его и до сих пор живут в России).

Притворяться ему было совершенно ни к чему!

«Наша страна», рубрика «Печать», Буэнос-Айрес, 15 декабря 2001, № 2677–2678, с. 4.

О двух Николаях

В статье Л. Куклина «Два Николая – Гумилев и Тихонов», в журнале «Нева», номер 2 от с. г., мы различаем два направления; одно из них – разумное и похвальное, другое же вовсе несправедливое и нелепое.

Он говорит, что Тихонов во многом напоминает Гумилева. В частности, у обоих важную роль играет тема мужества и верности долгу. Это верно; как факт, хотя Тихонов не принадлежал формально ни к какой литературной группировке, он по мотивам и приемам был близок к акмеизму.

Совершенно верно и то, (но это уже отмечали не раз другие исследователи), что герои Тихонова, – моряки, офицеры, – скорее принадлежат старому или даже иностранному миру. Большевики их присвоили себе и провозгласили Тихонова своим поэтом. В практическом смысле для него это оказалось очень удачным: он прожил долгую жизнь, не подвергаясь преследованиям и имея прочное, устойчивое положение.

Если бы автор статьи ограничился такими высказываниями, мы бы с ним вполне согласились и не имели бы оснований ему возражать.

К сожалению, далее он ставит себе другую задачу, фальшивую и в корне порочную: доказать, что Николай Тихонов стоит выше Николая Гумилева; и для этого старается всячески дискредитировать и даже высмеять творчество этого последнего.

На самом деле смешны, – и во всяком случае неубедительны, – его собственные мелочные и ехидные придирки к стихам Гумилева.

Например, он недоволен тем, что в произведениях поэта дальних странствий появляются слоны, жирафы и леопарды и нету ни медведей, ни волков, ни даже оленей.

Но в изображениях Африки их быть и не может: они там не водятся. Вот когда действие в Европе, – там они налицо: в «Гондле», в мире скандинавов, речь постоянно заходит о волках, а в «Актеоне», гле мы перенесены в Грецию, не только упоминаются лани, но и сам герой превращается в оленя.

Если же Куклин считает, что русский поэт вообще не имеет права писать об Африке или Австралии, – мы совершенно не видим: почему?

Ему кажутся смешными строки Гумилева о том, что его будут читать в «пальмовых рощах». Конечно, для целого поколения, росшего в советских условиях, поездка за границу вообще представлялась немыслимой (разве что в качестве большевицких шпионов или с террористическими заданиями). Но ведь в Царской России было иначе.

Например, если ограничиться Абиссинией и теми, кто о ней по-русски писал, то мы имеем генерала П. Н. Краснова[335] и русского офицера Булатовича[336], оставившего о ней целую книгу. (Это был человек с любопытной судьбой: вернувшись в Россию, он принял монашество; Ильф и Петров его в карикатурном виде описывали в одном из своих сочинений).

Помню, что в детстве, листая старые журналы, читал там очерки жизни в Абиссинии; да вот, имя автора память не сохранила.

Во всяком случае, Россия с Эфиопией поддерживала дипломатические и деловые отношения. Был даже эпизод с авантюристом казаком Ачиновым, пытавшимся там обосноваться.

Что до арабских стран, имелись прочные связи, – след от них остался и посейчас в виде русских там церквей и монастырей.

А крупный ученый, арабист Крачковский (мне случалось встречать его в коридорах Ленинградского Университета) не только странствовал среди арабов, а даже писал по-арабски статьи в местных газетах.

Главное же, русские моряки регулярно посещали южные страны и, понятно, сходили в них на берег.

Так что ничего невозможного нет, что томики стихотворений Николая Степановича читались именно в тени «пальмовых рощ»!

Куклину забавно, почему гумилевский капитан отмечает свой путь на разорванной карте иглой. Так как игла для него «предмет дамского обихода».

Но ведь вот именно дам с собою моряки в такие путешествия не возили. А порванную одежду им приходилось чинить самим; таков уж рок солдат и матросов.

Тут перед нами вполне реалистическая черта, а насмешки вовсе несостоятельны…

Совсем уж пустое рассуждение о том, что-де бунт нельзя обнаружить «как затерянную в кармане мелочь», по поводу строк:

Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет.

Бунт можно обнаружить, подслушав разговор матросов, перехватив записку, заметив приготовленное оружие; наконец, натолкнувшись на прямое неповиновение.

А глагол «обнаружить» как раз так и применяется: «обнаружить непорядки», «обнаружить ошибки», «обнаружить измену». Не у Николая Гумилева, а у самого Куклина хромает чувство русского языка.

Вовсе уж недостойны рассуждения о том, что-де не надо переоценивать Гумилева в связи с его трагической гибелью. Поэт такого размера как он во скидках не нуждается. Если бы он прожил долгую и счастливую жизнь, – он все равно остался бы великим поэтом.

Вот Куклин упоминает о книге, – нам, к несчастью, неизвестной, – «Николай Гумилев – поэт православия».

Что же, его вполне можно так назвать. И вовсе неверно, что такое же имя можно приложить ко многим его современникам. Но входить в разбор этого вопроса мы здесь не станем: он бы потребовал отдельной статьи.

«Наша страна», рубрика «Мысли о литературе», Буэнос-Айрес, 29 августа 2005, № 2778, с. 5.

Воскрешение упыря

Московский журнал «Мы в России и Зарубежье» (2/2005) почтительно, – с портретиком, – перепечатывает датированную 1934 г. статейку Г. П. Федотова, «религиозного мыслителя, историка и публициста», одно время профессора православного богословского института в Париже, «О национальном покаянии». А кто такой был Федотов? В прошлом эсер, во время войны в Испании он громогласно выступал с восторженными приветствиями Долорес Ибаррури и выражением своей солидарности с красными республиканцами. Настолько, что даже Богословский институт, принадлежавший к левой юрисдикции митрополита Евлогия был скандализован: как-никак, пиренейские коммунисты истребляли священников и монахов; притом не просто убивали, а распинали, закапывали живьем или сжигали. Причем иногда предлагали отречься от Христа, обещая пощаду: ни один не отрекся!

Скандал замяли. Профессор от богословия продолжал юродствовать в печати, в частности, после войны, в «Новом Журнале». Где он вызывал горячее негодование у появившейся тогда второй эмиграции.

И немудрено. Вот и в воспроизводимой тут статье, мы встречаем такие высказывания о людях, оказавшихся под властью большевиков: они, мол, принадлежат к «физическому типу… отяжелевшему, заострившемуся», и о них он с презрением говорит: «мы можем не признать в них своих».

Далее он настойчиво поносит идею православного царства и специально развенчивает инока Филофея и его теорию о «Третьем Риме». Достается заодно и Достоевскому, да и русским патриотам вообще: всем, кто желал бы видеть Россию могучей и счастливой. Положим, в послевоенные годы Федотов понимал, что требуется американцам: в период холодной войны им была нужна ненависть к России, а не к большевизму. Вот он им и поставлял товар на их вкус.

Но пропагандировать его воззрения в наши дни, предлагать их населению России или здоровой части Зарубежья, это есть, надеемся, затея безнадежная; и, во всяком случае, непохвальная.

Лучше бы оставить сего «блудодея мысли» в его могиле, и о гадостях, кои он возглашал, не вспоминать.

«Наша страна», Буэнос-Айрес, 14 июля 2006, № 2799, с. 1.

Недооцененный писатель

В журнале «День Литературы», номера 103 и 104 от с. г., А. Варламов описывает последние годы жизни замечательного русского писателя А. С. Грина.

Причем занимается в первую очередь тем, что бы нам и не хотелось знать (и о чем другие биографы умалчивают): рассказывает, что Грин пил запоем, разрушая свое здоровье и приводя в отчаяние жену.

Да ведь и было с чего пить! Трудно бросить камень… Его творчество оказалось совершенно несозвучно эпохе, – если понимать под «эпохой» большевицкий режим в России.

Его все меньше и меньше печатали, – хотя, между прочим, публика его с жадностью читала, – и он скатывался дальше и дальше в самую крайнюю нужду.

Хотя у него имелось подлинное сокровище: любящая, все понимающая и все прощающая жена.

Нина Николаевна Грин была одной из редких писательских жен калибра Анны Григорьевны Достоевской.

Кидается в глаза много общего в судьбах двух писателей, – и их жен. Федор Михайлович играл на рулетке; Александр Степанович пил. И читая письма его жены, трудно не вспомнить письма жены его великого предшественника.

Оба писателя знали глубокую нужду. Но, тогда как судьба Достоевского постепенно улучшалась, у Грина она наоборот становилась все более безвыходной.

Грина называли, помню, в тогдашней советской прессе «самый нерусский из русских писателей». По внешней структуре его рассказов и романов оно и верно, но душа-то у него была русская.

И притом христианская; он и умер как православный, позвав священника. Которому сказал, между прочим, на вопрос, прощает ли он врагам: «Батюшка, вы думаете, что я очень не люблю большевиков? Я к ним совершенно равнодушен».