.
Мы обещали уточнить (для тех из читателей, кто без нас не знает) имена двух приятелей, которым Пушкин адресовал свои стихи. Вот они: выдающийся востоковед и синолог отец Иакинф, в миру Никита Яковлевич Бичурин (1777–1853) и барон Петр Львович Шиллинг фон Канштадт (1787–1837), дипломат, изобретатель, член-корреспондент Академии Наук по разряду литературы и древностей Востока. Надо признать, что Пушкин друзей умел выбирать в разных кругах и, в данном случае, людей интересных и значительных! Во всяком случае, будь его разобранный выше отрывок создан под влиянием византийского француза (как тот сам любил себя называть) Андре-Мари де Шенье или веронца Гая Валерия Катулла, бесспорно, он отражает биографию и интимные переживания своего автора. Набросанный на бумагу в 1829 г., он относится к периоду, когда поэт, казалось, безнадежно отвергнутый любимой девушкой, Натальей Гончаровой, ставшей впоследствии его женой, замышлял принять участие в готовившейся экспедиции в Китай в компании с Бичуриным и Шиллингом; его намерение не осуществилось только в силу отказа правительства дать ему разрешение. Мечтал он в эти дни и об отъезде в Италию или во Францию (откуда слова о Париже и о родине Тассо[74]).
Нам остается еще сделать следующие замечания. Что касается отношений Катулла с Фурием и Аврелием, их дружба, очевидно, перемежалась ссорами, увековеченными в его стихах. Пиотровский, несмотря на то, что переводит более сдержанные выражения подлинника строками:
Фурий ласковый и Аврелий верный!
Вы – друзья Катуллу,
отзывается о них довольно пренебрежительно, как о «молодых прожигателях жизни». Французский литературовед Жорж Лафей, в комментариях к изданию стихов латинского поэта (Catulle, «Poésies», Paris, 1949), еще более решительно характеризует их как «Objet des sarcasmes violents de Catulle». Ничего подобного не было налицо в сношениях нашего великого поэта с его Фурием и Аврелием. Александр Сергеевич отличался завидным постоянством в дружбе. С Бичуриным и Шиллингом он познакомился поздно; но все его с ними контакты отмечены искренним доброжелательством и симпатией – видимо, взаимной.
Мир во зле лежит
У замечательного русского поэта Я. П. Полонского[75] есть сравнительно мало известная и редко упоминаемая поэма «У Сатаны», содержащая исключительно глубокие и в высшем смысле слова пророческие мысли. Конечно, автор основывается-то на опыте великой французской революции; но легко убедиться, насколько суждения его применимы и к нашему сегодняшнему дню. Хотелось бы процитировать его произведение целиком; но, как оно невозможно, ограничусь отрывками и – поневоле! – дам их сплошными строками на манер прозы.
Нам представлена беседа верховного Духа Зла с его подручным, Асмодеем, которого он вопрошает:
Так отвечай же,
Что сделал ты для того,
Чтоб извратить Божье дело,
Чтоб извести душу мира
И умертвить его тело?
И вот отчет Асмодея:
Было великое время:
Из скептитизма
И злого сомнения,
Выросло семя
Уразумения.
Разум всем громко подсказывать стал:
«Равенство», «братство», «свобода».
Тут не один идеал, —
Три идеала!
Но у меня
Вышло из них три урода,
Три безобразия.
Взвесив невежество масс,
Я заключил, что в Европе у нас
Массы людей – та же Азия:
Тот же мифический мрак
Царствует в недрах народа,
И воплотилась в богиню свобода,
И нарядилася в красный колпак;
Я преподнес ей в таверне
Чашу вина
И захмелела она;
Эту блудницу, как идола черни,
Я препоясал мечом,
Ей подчинил эшафоты,
Рядом поставил ее с палачом,
И не одни идиоты
Верят с тех пор,
Что тирания народа,
Есть молодая свобода,
Что ее символ – топор.
На реплику заинтересованного хозяина: «Дальше!», Асмодей продолжает:
Из равенства тоже
Вышло Прокрустово ложе
Кровь полилась;
Вместо креста, поднялась
Над головами
Та гильотина «святая»,
Что, понижая
Уровень мыслей во имя страстей,
Стала орудием власти моей.
Люди били людей бессознательно,
Гибель равняла людей,
И так успешно равняла,
Что окончательно
Равенство пало:
Цезарь восстал,
Грозный и стопобедный.
И покорились ему как судьбе,
И поклонились
Даже фигуре его темно-медной
На темно-медном столбе!
Братство – великое слово —
Было не так уж ново,
Пастыри стада Христова
В мире его разнесли,
И говорят, что кого-то спасли…
Но это братство по-своему поняли,
Те, кого речи мои сильно проняли.
И довольный еще успехом, Асмодей рассказывает:
Новые фразы
Стал я ковать,
в таком стиле:
Слава есть дочь легковерия;
Нравственность – мать лицемерия;
Прелесть искусства – разврат;
Кто терпелив, тот не стоит свободы;
Где постепенность – там зло…
Крови своей не жалейте, народы!
Все начинай с ничего!..
А в результате:
И услыхал, наконец,
Как откликается злоба,
Как заправлять человечеством
Лезет последний глупец.
Чтоб окончательно спутать идеи
Партии стал я плодить
Непримиримые,
Неукротимые,
И в наши дни
Тем велика их заслуга,
Что без пощады друг друга
Резать готовы они…
Так, Сатана,
С ярыми криками:
«Мир и свобода!»
Буду на сцену
Я выводить
То тиранию народа,
То деспотизм одного
Вот мои планы…
Буду менять декорации,
И, может быть,
До нищеты и бесславия
Мной доведенные нации
Будут читать
Только одни прокламации
И проклинать, проклинать, проклинать!..
Кроме того, ловкий бес применил технический прогресс к военным целям:
И города превращаю в развалины,
Так сотни тысяч людей
Разорены по команде моей
И миллионы людей опечалены.
С торжеством исполнительный черт заключает хвастливо свой рапорт:
От произвола, клевет, нищеты и разврата
Полмира гниет.
Но этого, оказывается, мало:
Только-то?! А!..
Только одна половина!
восклицает Сатана,
Значит, другая в цвету обретается?
и отправляет своего клеврета обратно на Землю, довершить начатое.
Что же, дело идет. Взгляните вокруг себя, читатели! Однако, будем надеяться, что за правду сражается сам Бог; о Нем же Пушкин сказал:
Но пала разом мощь порока
При слове гнева Твоего.
Авось дождемся и мы такого слова, и рухнут от него все хитросплетения диавольские!
Ангел, а не демон
Весь Лермонтов заключен в раннем стихотворении «Ангел». Душа его услышала на миг каким-то чудом ангельское пение,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
Случилось ли это через романсы, напеваемые матерью в его детские годы, – можно лишь гадать.
Отголосков этой райской гармонии поэт искал, – всю жизнь, – везде. В музыке:
Что за звуки! жадно
Сердце ловит их…
Она поет и звуки тают…
В беседах с людьми:
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Он, однако, не встречал ответа «Средь шума мирского». Но мы-то божественную, ни с чем не сравнимую мелодию улавливаем через его стихи, которым в нашей литературе нет подобных.
Воспринимал он и иные голоса, в том числе в шумах природы:
Брат, слушай песню непогоды:
Она дика, как песнь свободы.
Но те с основным мотивом, заложенным в его сердце, не сливались.
Их-то отражение, однако и дало почву для домыслов о демонизме поэта, возникших еще до революции и, – как ни странно, – бытующих до сей поры, даже и в среде эмиграции.
Что до большевиков, то они (легко понять!) изображают Лермонтова убежденным атеистом и пламенным богоборцем.
Но посмотрим, что говорит он сам, в своих лирических стихах, где, как известно, автор лгать не может.
В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть;
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Довольно странное занятие для атеиста и богоборца! И тем более продолжение:
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых.
Еще полнее выразил он свои чувства в стихотворении, явно идущем из самой глубины сознания: «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», содержащем обращение к: «Теплой Заступнице мира холодного».
Или надо понимать так, что в Бога он не верил, а в Богородицу верил?
Допустим, строки из «Казачьей колыбельной песни» можно списать на местный колорит (хотя уж очень искренне они звучат), а все же их приписать атеисту трудно: