Впрочем, действовали и другие вещи, как отсутствие у командования четкой и разумной политической линии и недостаток в войске дисциплины.
Обо всем этом можно из интересных воспоминаний, которые перед нами, многое узнать.
Мне же как их было бы читать без волнения: Павловск, Царское Село, мои родные места, соседняя Гатчина… белогвардейцы на пороге имперской столицы, большевизм, тогда еще начинающий только свой кровавый путь, – под тяжелой угрозой…
Так же вот и в последнюю войну, когда эти же города были заняты немцами (и испанцами) какая-то зловещая звезда спасла сатанинскую красную власть от сокрушения.
Она рухнула, в конце концов, сама собой. Но мы с омерзением наблюдаем ее попытки возродиться, – и кто знает, не увенчаются ли они успехом?
И. Дьяконов. «Книга воспоминаний» (СПб., 1995)
Мемуары выдающегося подсоветского востоковеда, Игоря Михайловича Дьяконова, могут быть интересны, даже увлекательны, для любого читателя: они написаны живо, хорошим языком и содержат правдивый, хотя порою и субъективный «рассказ о времени и о себе; об эпохе с 1915 года по наши дни».
Но насколько еще более интересно его повествование для тех, кто, как автор этих строк, тоже учился в ЛГУ, хотя и в гораздо более поздний период, чем Дьяконов! Он-то, как факт, застал еще то время, когда это учреждение не было филологическим факультетом Ленинградского Университета, а именовалось сперва Л. И. Л. И., а потом ЛИФЛИ.
Биография Дьяконова не совсем обычна для советского гражданина: значительную часть своего детства он провел в Норвегии, в Осло, где его отец служил в торгпредстве.
Позже, и очевидно в первую очередь по причине этой службы тот был арестован и погиб в заточении; видимо, расстрелянный, поскольку родным сообщили роковую формулу: «заключен без права переписки».
Несчастье, постигшее их семью сравнительно поздно, не помешало, однако, Игорю Михайловичу и его старшему брату сделать крупную научную карьеру, одному в области ассириологии, другому – иранистики.
Моя-то специальность, в студенческую пору, была иная – романские языки. Но с волнением читаю под пером маститого ученого имена былых профессоров, а некоторых и студентов. Кое-кто из них достиг важных академических постов.
Путь Дьяконова, развитие его мировоззрения, – довольно типичны для потомка интеллигентской семьи, чья жизнь разворачивалась под коммунистическим игом.
Подходя к концу книги, чувствуешь, что он целиком разочаровался в большевизме. Можно, пожалуй, удивляться, что не раньше! Но он и его семья принадлежали к тем кругам, которые, чтобы выжить, пытались с красными властями поладить. Не идя, впрочем, на непорядочные компромиссы.
Несколько раз он повторяет, на протяжении своих воспоминаний: «Так хотелось верить!»
То есть верить, что правительство поумнеет, станет более терпимым и либеральным… а оно, вместо того, становилось все свирепее, требовало все новых и новых жертв!
Как ни трудны были условия, И. М. Дьяконов с честью служил русской науке, побывал на войне, на Карельском фронте, вернулся в университет, завоевал по своей специальности мировую известность.
На прошлое он и его близкие не хотели оглядываться. Курьезная деталь: он несколько раз подчеркивает, что он – не дворянского происхождения. Хотя его род идет от татарского мурзы, – что по русским масштабам очень неплохое дворянство, хотя бы юридически и не оформленное, а по женской линии от солдата суворовских времен, произведенного за храбрость в офицеры; чем бы тоже можно гордиться.
Также и о Белом Движении, где участвовали кое-кто из его родственников, он вспоминает нехотя, подчеркивая его ошибки (которые и были, да не стоило бы их преувеличивать).
Зато гибельность советской системы он видит ясно; особенно ее роковую роль для российской интеллигенции.
Которую он определяет так: «Группа населения, которая является носителем наиболее ценных генов (сосчитайте, какой процент русских писателей, ученых, художников с 1817 по 1917 годы был не из дворян, в крайнем случае – священников, купцов?). И много ли равноценного мы получили за те десятилетия, когда дворяне и прочие “лишенцы” были избавлены от возможности образования, и, по большей части, лишены жизни?»
Закончим нашу рецензию на этих горьких, но справедливых словах…
А. Мариенгоф, В. Шершеневич, И. Грузинов. «Мой век, мои друзья и подруги» (Москва, 1990)
Главный интерес воспоминаний этих трех посредственных поэтов и второстепенных литераторов состоит в том, что они входили некогда в группу имажинистов и были близки к Есенину. Рассказывают они о нем, впрочем, противоречиво и вряд ли всегда достоверно.
Не лишены ценности и их зарисовки фигур других современников, включая Маяковского, Брюсова и многих менее значительных деятелей смутной эпохи, которая непосредственно следовала за нашим блестящим Серебряным веком.
Мариенгоф[207] порою почти симпатичен, когда рассказывает с любовью о жене и о сыне. Резким диссонансом врываются вовсе не связанные с нитью повествования грубые атеистические выкрики. Специально неприятно, когда он те же богоборческие устремления пытается приписать Есенину: творчество этого последнего явно свидетельствует о другом. Убогая логика отрицания сводится у Мариенгофа к пресловутой формуле: «Интеллигентный человек не может верить в Бога».
Бог страшно его и покарал: его единственный и обожаемый сын старшеклассником покончил с собою из-за несчастной любви. Строки, посвященные этому событию тяжело читать: столько в них жгучего страдания.
У Шершеневича[208] отвратительны злобные выпады против писателей-эмигрантов, как Арцыбашев, Мережковский, Бальмонт, за их антикоммунизм, какой, понятно, делает им только честь. Вряд ли он тут даже искренен; скорее – запуган эпохой и хочет властям угодить. Фальшивы и его попытки изобразить Есенина убежденным большевиком, в явном несоответствии с действительностью.
Краткие заметки Грузинова[209], в отличие от двух остальных участников сборника, литературно беспомощны и мало что важного сообщают.
Примечания С. Шумихина выказывают неожиданную эрудицию в сфере зарубежной русской литературы: он в них ссылается, когда нужно, на книги Б. Ширяева, И. Одоевцевой и других еще эмигрантских писателей.
Летопись темной души
По отзывам современников, Н. Крандиевская, состоявшая много лет в супругах у А. Н. Толстого, была когда-то хороша собой. Фотография, приложенная к ее «Воспоминаниям» (Ленинград, 1977), изображает ее уже старухой с расплывшимися и отталкивающими чертами лица. Отталкивающие, в основном, получились у нее и мемуары.
В 7 лет, забившись под одеяло, она повторяла: «Бог маленький, Бог горбатый, Бог дурак!», и не диво, что испытывала затем непреодолимый ужас. Истинно, наваждение дьявольское! Однако и ребенок с такими задатками есть нечто пугающее. Неистово честолюбивая, она с детства хотела быть предметом всеобщего внимания: когда среди позванных к ней в гости детей оказалась талантливая девочка, очаровавшая сверстников и взрослых своим пением и танцами, маленькая Наташа добилась, чтобы ту больше не приглашали.
Но был ей послан и настоящий Искуситель, опасный не только малым сим… Воспитанная в свободомыслящей левоинтеллигентской семье, она рано начала обожать посещавшего их М. Горького. Доброта этого последнего рисуется ею своеобразно. Он, например, пожалел понаслышке бедную безработную учительницу с маленьким сыном, и родители Крандиевской приютили ту у себя. Но, приехав в Москву, где он был их соседом, Горький, увидев непривлекательную женщину, рассыпавшуюся в униженных благодарностях, невзлюбил ее и потребовал немедленно убрать! С некоторой неловкостью, Крандиевские пристроили ее куда-то в далекую провинцию…
Добро Горький делал не на свои, конечно, деньги, а на средства некоего Скирмунта, боготворившего его поклонника, внезапно получившего большое наследство. Скирмунт попал позже в ссылку, бежал за границу, имел глупость вернуться после революции, и кончил жизнь приживальщиком у брошенной жены Горького, Е. Пешковой. Ссылка-то, впрочем, была не тяжелая, в Лодейное Поле, где пострадавший жил все равно что в родовом поместье, и даже руководил оттуда действующим в Петербурге издательством!
Роман Крандиевской с Толстым носит сумбурный и шалый характер декадентства Серебряного века. У нее, не слишком талантливой поэтессы, имелся муж, адвокат (она его не называет; но, видимо, его фамилия была Волькенштейн); у него – уже вторая по счету жена; а ухаживая за нею, он попутно стал женихом балерины Кандауровой! Все же они распутали эти узлы и сошлись. Ветер революции вынес их во Францию. Вернулись они якобы из патриотизма: только очень фальшиво звучат соответствующие страницы «Воспоминаний»!
Вот картина пиров и оргий у Толстого в Царском Селе (тогда называвшемся Детское Село) описаны ярко; причем сожительница не стыдится жаловаться, что, мол, трудно было найти к обеду миноги или лучшие сорта вина, какие прихотливо заказывал модный советский писатель!
Потом она Толстому надоела, и он ее цинично выкинул из дому. Об этом ей явно хотелось рассказать откровенно; но, как довольно бесстыдно указывает в предисловии В. Рождественский, книга ее была при печатании подвергнута «некоторым сокращениям».
Лживые картины старой России, кишевшей будто бы сыщиками (но столь добродушными, что их могла отвлечь со следу девочка, попросив покатать ее на салазках!), эмиграции, состоявшей будто бы из конченых людей, мечтавших воздвигнуть виселицы в России после контрреволюции (что ж, отчего бы и не помечтать! виселицы еще и понадобятся…), – книжку закрываешь с облегчением… А ведь о многом могла сочинительница рассказать; но: об одном не пожелала, а о другом ей не позволили.