Служитель зла
Начиная свои двухтомные воспоминания «Люди, годы, жизнь» (Москва, 1966), И. Эренбург восклицает: «Я выжил – не потому, чтобы был сильнее или прозорливее, а потому, что бывают времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею».
Вспоминается диалог князя Звездича с Арбениным у игорного стола:
Быть может, счастие…
О, счастия здесь нет!
Во всякой игре есть элемент удачи. Но в долгой партии еще важнее умение. Сталин пощадил Эренбурга, так как тот был полезен. Конечно, при характере кремлевского тирана гарантий не было никому. Но тут он вел себя последовательно.
Эренбург распинается в любви к Испании, к Франции, к Европе. Из таких чувств он участвовал в гражданской войне на Пиренейском полуострове. Что бы сталось с Испанией, с Францией, с Европой, победи красные?.. Можно извинять темных партизан и красноармейцев первых лет революции в России, с усилием – даже и тогдашних фанатизированных интеллигентов; можно и испанских анархистов и республиканцев: «Ибо не ведали, что творили!»
Но Илья Григорьевич знал все… В те же годы в СССР сажали и расстреливали его лучших друзей, твердокаменных коммунистов (расправа над другими-то жертвами его мало беспокоила). Такого он желал для Запада?! Когда вызванный в Москву полпред в Болгарии Ф. Раскольников отказался вернуться, Эренбург считает, что тот потерял голову. Следовало, значит, покорно нести голову под нож (тоже ведь способ ее потерять)? Нет, о любви большевицкого борзописца к Западу подобает сказать, как Л. Толстой говорил об эгоистической любви вообще, что такая любовь есть волк, которого надо убить!
Западных писателей, художников, тем более политических деятелей Эренбург неуклонно расценивает с точки зрения их большей или меньшей преданности большевизму; вот почему его оценки нам надлежит принимать с обратным знаком. То же и с русскими писателями; вот почему его похвалы Цветаевой или Ахматовой – насквозь ложные: ни та, ни другая коммунизму не сочувствовали никак!
Случалось ему и промахиваться. Если его книгу переиздают в Советском Союзе, то уж верно из нее вычеркивают теперь ставшие одиозными имена В. Некрасова[210], Н. Коржавина[211] и В. Гроссмана[212]; и тем паче имя Солженицына, названное с умеренными ему комплиментами. По странной рассеянности не вычеркнули уже и в 1966 году имя красного испанского генерала Эль Кампесино: в СССР его посадили в концлагерь, откуда он бежал в Персию, и потом стойко боролся против большевизма, пока не умер с год тому назад, в Испании.
Любопытны, как свидетельство врага, слова Эренбурга о Власове, встреченном в годы войны (и которого он в целом-то, понятно, ругает): «Говорит о Суворове, как о человеке, с которым прожил годы».
В длинных мемуарах выделяется краткая, раздирающая в своем роде история Нюши. Шведский рабочий-коммунист, поехав с делегацией в СССР, расхворался и попал в больницу. За ним ходила и его выходила молоденькая сиделка, которую он полюбил и на которой женился (запрета на браки с иностранцами еще не существовало). Эренбург встретил ее в Швеции, и она ему откровенно и неосторожно выразила удивление и возмущение тем, как глупо ведут себя ее муж с товарищами, живущие бесконечно лучше, чем люди в России, и еще недовольные! «С жиру бесятся» – прибавила она, и пожалела, что еще не может им все разъяснить, по незнанию языка. Интересно, сообщил ли ее собеседник, куда нужно?
В совокупности, суждения и рассуждения мемуариста построены на кривой логике и на диалектике безумия. Хотя советский режим ужасен, надо его поддерживать, за него бороться и жертвовать собою! Почему же и зачем?! Он сам, допустим, отдал сердце коммунизму с юности, в пылу иллюзий, – но для чего упорствовал потом, видя, что получилось? И, главное, как мог, как смел требовать того же от других?!
Эпикуреец
Революция поставила перед талантливым молодым человеком из приличной интеллигентской семьи Валентином Катаевым выбор.
У него была полная возможность уйти в эмиграцию: Одесса, где он жил, многократно переходила из рук в руки.
Еще бы естественнее для него, прошедшего через фронт и получившего награду за храбрость прапорщика, присоединиться к Белому Движению.
Но нет! Он предпочел красных… Почему?
Он сам мимоходом нам объясняет: их победа сулила полную свободу, – и прежде всего свободу ото всех стеснительных моральных устоев. Правда, позже все эти свободы оказались отменены, – но тогда уже для сделавшего карьеру и обеспечившего себе и славу, и деньги писателя данный вопрос потерял актуальность.
Любопытно, что в своей книге о Лиле Брик А. Ваксберг рассказывает то же самое о любовнице Маяковского: для нее, и для ее круга, советская власть была своя и родная, ибо упраздняла какую-либо нравственность.
Культ Катаева продолжает жить в РФ, чему свидетельство шикарное переиздание в Москве, в 1999 году, его книги, где объединены два мемуарных опуса: «Алмазный мой венец» и «Трава забвения». Хотя, казалось бы, репутация автора долгие годы угодничавшего перед большевицким строем, должна бы в наши дни подвергнуться пересмотру…
Рассмотрим сперва вторую из данных вещей. Много места в этой автобиографической повести занимает знакомство сочинителя с Буниным. Весьма похоже, что Катаев сильно преувеличивает степень близости со знаменитым уже тогда писателем. (Он, впрочем, того воспринимал в первую очередь как поэта; и тут мы с ним готовы согласиться: стихи Бунина, обычно недооцениваемые, сильнее – и намного! – его прозы).
Сам-то Бунин, в своих воспоминаниях, о Катаеве упоминает мельком, – и весьма критически, уже тогда поняв его оппортунистические склонности.
Кое-что, однако, в катаевских рассуждениях об его тогдашнем кумире поражает своею несостоятельностью. Например, по поводу рассказа «Господин из Сан-Франциско», он изрекает следующее: «Рассказ, открывший – по моему мнению – совершенно новую страницу в истории русской литературы, которая, до сих пор – за самыми незначительными исключениями – славилась изображением только русской жизни: национальных характеров, природы, быта. Если у наших классиков попадались “заграничные” куски, то лишь в той мере, в какой это касалось судеб России или русского человека».
Очевидно Катаев не очень внимательно читал наших классиков! Как быть с «Каменным гостем» и со всеми драматическими отрывками Пушкина (о стихах уж упоминать не будем!)? С «Испанцами» Лермонтова? Или опять же с его кавказскими стихами, где связь с Россией только та, что мы с горцами тогда воевали? Или даже с «Неосторожностью» Тургенева, где действие в Испании?
Но главная ложь воспоминателя (и это уж не по невежеству, а с умыслом) носит политический характер. Нам внушается, что, мол, Бунин совершил роковую ошибку, покинув родину, под впечатлением буйства пьяных матросов и вообще всяких полустихийных эксцессов.
Но ведь это были лишь цветочки зверств коммунизма; ягодки пришли во времена Большого Террора. Бунин оказался проницательнее Катаева.
Вообще, мыслимо ли представить себе судьбу Бунина в большевицком мире? Можно вообразить себе несколько сценариев – но все они одинаково ужасны…
Иное дело путь Катаева. Он рассуждал просто и логично, по принципу поговорки «Однова живем!» Жизнь одна, и надо стараться взять от нее все радости и удовольствия, избегая страданий и, прежде всего, гибели.
Схема хороша. Но ведь вот, кто из нас сумел бы ей следовать? Допустишь непорядочный поступок, – и совесть начинает так тебя терзать, что никакие материальные выгоды не утешат… Нет, нужен определенный строй души, – такой как у него.
Конечно, и на этой дороге не все шло гладко. Автор нам рассказывает о периодах нужды, вплоть до голода, об эпизоде, когда его, посланного агитатором в деревню захватили «бандиты», то есть боровшиеся с красными крестьяне, и хотели пристрелить (причем у него приключился приступ «медвежьей болезни»); но в конце концов дело обошлось пинком в зад.
В целом-то он начал преуспевать на службе новому режиму, и его благополучие лишь возрастало вплоть до старости и смерти.
Другая нить в «Траве забвения» посвящена героической «Девушке из Совпартшколы», по заданию чекистов влюбившей в себя контрреволюционного заговорщика и раскрывшего его организацию, подведя членов под расстрел.
Восхищение у нас не получается. Трогательный для писателя образ вызывает у нас, напротив, острое отвращение. Лучшее, полагаем, что Катаев создал за долгие годы деятельности, остались веселые и задорные пьесы и рассказы типа «Квадратуры круга», отражающие первые годы советской власти и особенно период нэпа, – когда главные-то ужасы были еще впереди.
Написанный позже – в 1977 году – «Алмазный мой венец» не столь противен, и в нем не лишены интереса очерки о подсоветских литераторах тех времен, – хотя часто слышатся ноты, фальшивые как скрип пальцем по стеклу.
Говоря о Багрицком (талантливом поэте, хотя и с мозгами, трагически вывихнутыми революцией), Катаев приветствует его-де постепенное освобождение от гумилятины (sic!); а именно влияние Гумилева и породило лучшее, что одесским стихотворцем было создано.
Словесные портреты не только крупных величин поэзии как Есенин и Маяковский, но и менее знаменитых, как Нарбут или Асеев, прозаиков, как Бабель, Олеша, Булгаков, Зощенко и другие сохраняют, безусловно, свою ценность (при всей своей эмоциональности, не обеспечивающей достоверности). Удачно и то, что в книге к ним приложены их фотографии.