Вечные ценности. Статьи о русской литературе — страница 55 из 177

«Наша страна», рубрика «Мысли о литературе», Буэнос-Айрес, 16 сентября 2000 г., № 2613–2614, с. 5.

Россия и мир

У «классика советской литературы», Валентина Катаева, есть, в его воспоминаниях под заглавием «Трава забвения», потрясающе нелепые строки, которые даже странно читать! И на которые, однако, как будто никто до сих пор не откликнулся с возражениями.

Описывая свои беседы с Буниным, в Одессе, во времена Гражданской войны, он говорит следующее:

«Я часто наводил разговор на “Господина из Сан-Франциско”, желая как можно больше услышать от Бунина о том, как и почему написан им этот необыкновенный рассказ, открывший – по моему мнению – совершенно новую страницу в истории русской литературы, которая до сих пор – за самыми незначительными исключениями – славилась изображениями только русской жизни: национальных характеров, природы, быта. Если у наших классиков попадались “заграничные куски”, то лишь в той мере, в какой это касалось судеб России или русского человека».

Глазам своим не веришь! Или автор совсем вообще не читал «наших классиков»? Или читал их с такой уж крайней рассеянностью: тогда возможно, следуя выражению баснописца, «слона и не приметил»?

Куда же подевался, в его странной схеме русской литературы, пушкинский «Каменный гость»? И разве великий поэт не изображает (и с какой глубиной!) характеры иностранцев в кратких пьесах «Скупой рыцарь» и «Моцарт и Сальери»? Не будем уж касаться стихов, оставим в стороне недоконченные сцены из средневековой жизни Европы…

Не лучше выходит и с Лермонтовым, написавшим «Испанцы». (Если даже считать, что картины Грузии в «Демоне» и мусульманского Кавказа в поэмах и стихотворениях можно подвести под понятие изображения «национального характера и быта» русских людей).

Ближе к Бунину по времени, напомним, что Тургенев написал пьесу «Неосторожность», а А. К. Толстой «Дона Жуана де Маранья» с действием в Испании.

Как видим, одной Испании лучшие наши поэты и писатели посвятили чуть не дясяток произведений!

Мы ищем у Катаева уточнения: может быть, он имел в виду писателей только своей эпохи, в самом тесном смысле?

Но даже и тогда не выходит: Брюсов написал роман «Огненный ангел» и «Алтарь победы», Кузмин – роман о Калиостро.

Гумилев приблизил к нам Африку, как другие писатели Среднюю Азию и Кавказ. Гончаров во «Фрегате Паллада» (и отчасти Григорович в «Корабле Ретвизан») дали картины путешествий, ничем не уступающие бунинским этюдам вроде «Братьев».

Так что: где были у Катаева глаза? Куда глядели?

Даже если бы (что невозможно) он русских классиков вовсе не читал, не мог же он не слышать о речи Достоевского, где гениально сказано о вселенском характере русского человека?

«Останемся с вопросом», как в пушкинском стихотворении к лицейскому товарищу…

«Наша страна», рубрика «Мысли о литературе», Буэнос-Айрес, 11 декабря 2004 г., № 2760, с. 6.

«Чукоккала». Рукописный альманах К. Чуковского (Москва, 1999)

Изданный под редакцией внучки писателя, Е. Чуковской, этот альманах, или, скорее, альбом, – представляет, безусловно, высокую ценность: в нем участвовало множество замечательных людей, от Блока, Ахматовой и Гумилева до В. Катаева, Е. Евтушенко и А. Солженицына.

Интересно и то, что по данной книге можно, в известной мере проследить эволюцию политических взглядов Чуковского.

Он бывает порой крайне непоследователен. Так о переводчице и поэтессе М. В. Ватсон[213] он отзывается крайне враждебно, называя ее «фанатичкой антибольшевизма» (что в наших глазах делает ей величайшую честь!) и приводит ее слова о том, что Гумилев был «зверски расстрелян». А в другом месте сам пишет, что Гумилев был «зверски убит». В чем же разница?

Постепенно трезвея, он позже приводит, например, такую расшифровку сокращения В. Ч. К.: «Всякому человеку крышка».

Естественно, что опубликование полностью «Чукоккалы» стало возможным лишь теперь, в самое последнее время.

В прилагаемом списке лиц, оставивших в ней свои автографы или просто упомянутых, многие имена сопровождаются уточнениями: «расстрелян», «умер в заключении», «умер за границей».

Еще совсем недавно упоминать о них в печати никак не полагалось.

«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 14 апреля 2001 г., № 2643–2644, с. 3.

Медленное просветление

Первое впечатление от этой книги – К. Чуковский, «Дневник 1930–1969» (Москва, 1997), – сильное разочарование.

Автор с восторгом, с энтузиазмом говорит о колхозах; считает идиотами народников, желавших улучшить жизнь крестьян как единоличников.

Ну, допустим, Чуковский был городской интеллигент, никак не связанный с деревней. Все же глупость его высказываний поражает.

При посещении колхоза, – татарского, в Крыму, – ему руководители объясняют, что-де люди работают вяло, не так, как на своей земле. Но это его мало впечатляет.

А вот настоящий мужичок, извозчик, ему трезво и сжато выражает, на вопрос, свое мнение: «Колхозы – молхозы…»

Не глубже на писателя действует и рассказ парикмахера, вырвавшегося с голодающей Украины: «У нас там истребление человечества!»

Лишь постепенно начинает Чуковский замечать «приказ думать» так, а не иначе, исходящий от правительства и обязательный для интеллигенции в целом.

Собственные его дела, – чего мы, за рубежом, себе не очень ясно представляли, – долгое время были катастрофическими: нужда, чуть ли не голод…

А гнет не слабел, скорее рос. Не только преследовали жанр сказки вообще, но его лучшая вещь, «Крокодил», долго находилась под запретом. Под нелепыми предлогами: «Зачем Петроград, а не Ленинград? Зачем упоминается городовой?». В конце же концов запретили уже вполне резонно: описание зоологического сада, где мучаются звери, слишком походило на быт концлагерей.

Когда вокруг террор начинает косить его друзей и тех политических деятелей, которым он симпатизирует, – в голове у него мало-помалу проясняется. Погибли Пильняк[214], Кольцов[215], Мирский[216], Табидзе[217], Квитко[218], Косарев[219]… Очевидно, советская власть не так уж хороша, как ему мнилось…

О расстреле мужа его дочери, Чуковский упоминает вскользь, в двух словах: «Лидина трагедия».

И, несмотря ни на что, в гораздо более поздние годы, он не задумывается утверждать: «Впервые всякому стало отчетливо ясно, что воля истории за нас». Можно ли быть настолько слепым!

И однако, автор «Крокодила» прошел уже долгий путь; повернуться назад было бы трудно. По случаю самоубийства Фадеева, он комментирует: «Вся брехня сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие».

Но вдруг, рядом, читаем безобразную фразу, относящуюся к роману Пастернака «Доктор Живаго»: «Белогвардейцам только это и нужно».

Клубок противоречий… Если сознавать, сколь ужасна была сталинская эпоха, помнить о ее жертвах, о собственных от нее страданиях, – откуда же сия тупая ненависть к российскому Зарубежью? Логика тут и не ночевала; кричат эмоции, – и глубоко неразумные!

Впрочем, выпишем еще нижеследующие его наблюдения:

«Откуда-то появилась у меня на столе ужасная книга: Иванов-Разумник[220] “Тюрьмы и ссылки” – страшный обвинительный акт против Сталина, Ежова и их подручных: поход против интеллигенции. Вся эта мразь хотела искоренить интеллигенцию, ненавидела всех самостоятельно думающих, не понимая, что интеллигенция сильнее их всех, ибо если из миллиона ими замученных из их лап ускользает, один, этот один проклянет их навеки веков, и его приговор будет признан всем человечеством».

Или, когда его на лекции спросили: «Отчего застрелился Маяковский?» – «Я хотел ответить, а почему Вас не интересует, почему повесился Есенин, почему повесилась Цветаева, почему застрелился Фадеев, почему бросился в Неву Добычин[221], почему погиб Мандельштам, почему расстрелян Гумилев, почему раздавлен Зощенко, но к счастью воздержался».

«Больно к концу жизни видеть, что все мечты Белинских, Герценов, Чернышевских, Некрасовых, бесчисленных народовольцев, социал-демократов и т. д., и т. д. обмануты – и тот социальный рай, ради которого они готовы были умереть, – оказался разгулом бесправия и полицейщины».

Во всяком случае, многое можно Чуковскому простить за такие мысли, уже в последние годы жизни, в 1967 году:

«Замучен корректурами 5-го тома своих сочинений – где особенно омерзительны мне статьи о Слепцове. Причем я исхожу в этих статьях из мне опостылевшей формулировки, что революция – это хорошо, а мирный прогресс – плохо. Теперь последние 40 лет окончательно убедили меня, что революционные идеи были пагубны».

Давно бы так!

К числу наиболее ценных страниц «Дневника» надо отнести зафиксированные в нем высказывания подсоветских писателей друг о друге. Приведем (будучи ограничены размерами статьи) одно – Тынянова[222] об А. Н. Толстом, в связи с «Петром Первым»:

«Так как у нас вообще не читают Мордовцева[223], Всев. Соловьева, Салиаса, то вот успех Ал. Толстого. Толстой пробовал несколько желтых жанров. Он попробовал желтую фантастику (“Гиперболоид инженера Гарина”) – провалился. Он попробовал желтый авантюрный роман (“Ибикус”) – провалился. Он попробовал желтый исторический роман – и тут преуспел – гений!»