ента НКВД в Париже, Шпигельгласа). Так что откровенность и впрямь могла бы оказаться для Бориса Леонидовича роковой. А что поделаешь: «Своя рубашка ближе к телу…»
Так или иначе, он, приехав в Париж на гнусный, инспирированный большевиками конгресс писателей, только ей невнятно пробормотал: «В России холодно…» Что, естественно, она могла понять в прямом – и потому невинном – смысле слова.
Впрочем, Цветаева его позицию вполне трезво определила, сказав, что он «на ее глазах предавал себя…»
Кудрова явно слишком снисходительна а Эфрону: «Он чересчур доверчив и политически недальновиден»; «Прекраснодушие Эфрона, соединенное с острым чувством вины перед родиной, незаметно вывело его на путь нравственного разрушения».
Этим определилось его участие в убийстве И. Рейсса, перебежчика из советского лагеря, смело бросившего красному режиму вызов письмом в ЦК, где говорилось, между прочим: «Наши дороги расходятся! Кто теперь еще молчит, становится сообщником Сталина».
Понятно, что такого человека большевикам надо было убрать.
Забавны слова, сказанные по этому поводу автору книги Алей Эфрон: «Сергей Яковлевич не предполагал, что Рейсс будет убит. Но он считал, что Рейсс должен предстать перед справедливым советским судом». Это оказалось удачей для Рейсса, – и он бы сам, наверно, предпочел такой выход, – что он был только убит, а не попал в лапы чекистов живым! Что такое есть «справедливый советский суд», это – и довольно скоро! – Эфрон испытал на своем собственном опыте…
Весьма существенны размышления Кудровой об его деятельности: «Убийство Рейсса было не первым и не последним: за полгода до того был убит невозвращенец Навашин, спустя несколько месяцев, в Бельгии, другой невозвращенец, Агабеков. Прямая причастность Эфрона несомненна лишь в случае с Рейссом». Видимо, участвовал он, однако, и в похищении генерала Миллера.
Книгу отнюдь не украшают бесчисленные ошибки и опечатки. Вроде коильфо вместо «коми льфо» (то есть comme il faut); Комерц вместо Комерс; Юманите Компорен вместо Юманите Контампорен. Перевираются не только французские названия: итальянская революционная организация «Джустициа э Либерта» превращается в «Джустициа э Либерте». Имя знаменитого польского поэта Красинского уродливо изображено как Красиньский; французский писатель Габриэль Марсель назван Гариэлем Марселем. Имя французского путешественника и писателя Алэна Жербо дано как Jerbault вместо Gerbault. Иногда получается просто непонятно. Что это за улица Венеэ? В Париже такой нет. Есть Винез (Vineuse) и есть Вениз (Venise). Про которую из них речь?
М. Белкина. «Скрещение судеб» (Москва, 1988)
Еще одна книга о Цветаевой – и опять-таки женщины! – удачно дополняет превосходные работы М. Разумовской и В. Швейцер, именно в том, чего там не хватало. Перед нами подробное описание последних лет жизни поэтессы, в условиях Советской России, и судьбы ее детей, Мура и Али.
Бытие Марины Ивановны в СССР – трагическая via dolorosa; спрашиваешь себя, как она сумела столь долго все же продержаться, прежде чем положила на себя руки? Удары следовали один за другим: арест дочери, затем и мужа… нужда… невозможность найти постоянное жилище… Нельзя упрекать измученную женщину, что она, видимо, вовсе потеряла голову с началом войны. Мы, кто пережил те годы, могли наблюдать, что порою люди, даже мужественные в других делах, оказывались не в состоянии переносить бомбежки или бомбардировки, с их оглушительным шумом и вспышками огня.
Отъезд в Елабугу являлся, разумеется, совершенным безумием. Трудолюбиво, тщательно, с большой интуицией Белкина (лично знавшая и часто встречавшая Цветаеву в Москве) восстанавливает ее маршрут и ее испытания, день за днем, иногда час за часом. Остается, однако, загадкой, что ее толкнуло на роковой шаг, что послужило последней соломинкой? Мы с некоторым удивлением убеждаемся, что реальное положение Марины отнюдь не представлялось столь безнадежным, как это рисовали в эмиграции на основе первоначальных сведений. В Чистополе ее прописали; квартиру там легко оказалось найти; на сцену появились сочувствовавшие ей люди: Л. Чуковская, Ф. Лейтес, Шнейдеры. Ей обещали место судомойки в столовой, и могли найтись другие возможности. Кроме того, когда после ее смерти Мур распродал оставшееся имущество, то получил больше 1000 рублей, на что некоторое время можно бы было прожить; да оставались еще и продукты. А позже, писатели из Чистополя смогли перебраться в Среднюю Азию, где жилось легче.
Удручающее впечатление производит Мур, чьи письма и дневник мы можем теперь прочесть (жаль только, что не указывается точно, когда они по-русски и когда по-французски; перевод же вряд ли на высоте). Белкина старается его оправдать, ссылаясь на переходный возраст (от 14 до 19 лет!) и на избалованность; с грустью отмечая, тем не менее, что он был дурно воспитан (чему приводит ряд примеров). Но переходный возраст бывает у всех, а далеко не все юноши и девушки-подростки проявляют столь крайний эгоизм и эгоцентризм, которые мы видим у него; наоборот, молодости не чужды великодушные порывы, подчас и чрезмерные. Черственность и безжалостность не зря на него навлекли отзыв одной из знавших его дам: «самоубийственный мальчишка». Вообще, он, видимо, никому не нравился, – за исключением матери!
Избалованность здоровую натуру портит внешне, но не вглубь. А откуда взялось дурное воспитание, – диву даешься! Родители у Мура были высококультурные; рос он не в глуши, а в Париже; в среде интеллигентной русской эмиграции; учился в дорогой французской школе, куда наверное ходили благовоспитанные буржуазные мальчики.
Тяжело читать его слова о самоубийстве матери, что это мол было наилучшее решение, в коем он ее понимает и оправдывает. Как мы показали выше, это совсем и не верно. Ближе к правде выразилась квартирная хозяйка Цветаевой А. Броделыцикова, сказав, что ей бы следовало подержаться еще. Объяснять фразу Мура желанием выказать бесстрастие и не вызывать к себе жалость (как это делает Белкина) неубедительно: он мог с таким же успехом сказать, что решение Марины было неудачным и несвоевременным. Да и какая некрасивая поза! Самую суть этого юноши, всегда больше всего думавшего о том, как бы получше одеваться и поэффектнее выглядеть, определяет мимоходом сама же Белкина: ему хотелось быть наравне со временем и слышать голос эпохи. А какая это была эпоха и время, – нам известно! Освобожденный от материнской опеки, Мур сполна сумел использовать покровительство писателей (Асеева, А. Н. Толстого, Ахматовой, Лебедева-Кумача) и справиться с трудностями существования. Но, увы, его ждали призыв в армию и смерть на фронте…
Другую картину предлагает нам Аля. Нам было бы легко сочувствовать молодой женщине, внезапно вырванной из счастливой для нее жизни и брошенной в ад Гулага. Но когда мы читаем в ее письмах из лагерного барака любовнику, Самуилу Гуревичу (она-то его именует мужем; но это трудно признать, поелику у него имелась законная жена, с коей он до конца и сожительствовал) клятвы в пламенных любви и преданности к Вождю (сиречь, Иосифу Виссарионовичу), а в письмах к теткам – поздравления с годовщиной октябрьской революции, то наша симпатия умирает! О таких людях, вспоминаешь горьковскую формулу, что дураков надо бить по голове, пока поумнеют. И – били! Аля отстукала 16 лет заключения (с небольшим перерывом); Гуревича расстреляли (годами позже). Прав оказался Бунин, предупредивший Алю перед отъездом в СССР: «Дура, тебя сгноят в Сибири!» Она и приехала… в Туруханск.
Аля выражала сожаление, что ее не было с матерью, когда та покончила с собою. Но не она ли ее и погубила, завлекая под власть большевиков? Отметим еще ее дурной вкус при попытках (неудавшихся) посмертно издать книги М. Цветаевой в СССР: Аля настаивала выбросить чудные романтические пьесы 20-х годов и включить экспериментальные поэмы поздних лет (которые не то, что неискушенному подсоветскому читателю, а самому-то образованному трудно понять!).
Жаль, что и в «Скрещении судеб» налицо белые пятна. Например, были ли вообще, и какие, сношения у Марины с ее сестрой Асей, уже сидевшей под замком к моменту ее прибытия? И по каким именно причинам другая сестра, старшая, Валерия, отказалась с нею встречаться?
Страх себя скомпрометировать перед властями? Осуждение за эмиграцию? Тут, может быть, наоборот – за возврат?
В более благоприятном свете, чем прежде, встает Асеев. Оказывается, не он, а Тренев был против прописки Марины в Чистополе. И он приютил осиротевшего Мура (что тот сумел себя сделать нестерпимым – особь статья).
Зато несимпатичен Пастернак, сам признавшийся, что стал к Цветаевой равнодушен, и не помог, когда следовало. Курьезно, что даже Лебедев-Кумач[290], покровительствовавший Муру, и Жаров[291], выручивший из неприятностей Алю, когда та жила в Рязани, проявили больше человечности, или, по крайней мере, профессиональной спайки!
Удивляет крайняя неряшливость в воспроизведении и в переводе иностранных цитат, отличающая книгу; и которую вряд ли можно приписать автору. В удачно выбранном эпиграфе ко всей работе в целом, «Requiem aeternam dona eis!» (Покой вечный даруй им), вместо requiem напечатано reguiem (!).
Вместо patusage поставлено patupage. Слово select переводится как «естественный»; а оно означает «изысканный» или «отборный». Вмесго j’y mets des frais стоит s’y mets des frais. «Je suis assis a 1’ombre du pilier» переведено «Я сижу в тени быка», вместо «в тени столба», создавая двусмысленность или просто нелепость.
Очень неприятна манера писательницы всюду употреблять формы вроде: жить в Голицино, уехать из Большево, при Берия; тогда как сами Марина и Аля пишут правильно: в Голицине, в Большеве, при Берии. Неправильно назван (многократно!) особняк графов Соллогубов: сологубовский (через одно л).