Вечный человек — страница 9 из 31

Почта — от оленьей упряжки до авиалинии — это инструмент. Письмо: сам человек. Умирает дилижанс, остаются письма.

Конечно, были эпохи, когда письма играли в человеческой жизни роль большую, чем сейчас. Относится к ним и эпоха Петрарки.

Письма великого поэта из Авиньона во Флоренцию были большим событием для тех, кому он писал. Получавший созывал гостей, устраивался обед, потом читалось письмо — «десерт высокого тона», как замечает один исследователь той эпохи. Разбойники, под Флоренцией грабившие купцов с севера (они-то и возили письма), очень ценили, если в добыче попадалось письмо Петрарки, можно было получить хорошие деньги!

Чем станет письмо в городе будущего? Вернется ли к нему былое величие? Чем станут в городе будущего человеческие отношения? Что в них останется? Что уйдет?

«…К нам в троллейбус вошла старуха. Я заметила ее, когда услышала, что кто-то рыдает. У нее в руках была фотография мальчика, завернутая в платок, в котором были и деньги. Платок совсем развязался, и деньги падали на пол, их поднимала ее соседка и совала ей в руки, а она не чувствовала этого и, рыдая, мяла карточку. Я не решалась посмотреть ей в лицо и запомнила только пальцы, распухшие в суставах и изуродованные работой. Никто к ней не подошел, не заговорил. Меня тоже что-то удержало. Я посмотрела на людей в троллейбусе. У них были усталые, незлые лица, чувствовалось, что многие из них сочувствуют старухе. Я вышла, доехав до дому, с тяжелым чувством и думала, поднимаясь по лестнице, почему я не подошла к ней. Вечером мне надо было для курсовой работы перечитать несколько глав „Войны и мира“. Но даже эта книга валилась из рук, я думала: почему никто не подошел и я не подошла? Я видела перед собой ее распухшие пальцы, они ощупывали фотографию нарядно одетого мальчика, это были пальцы портнихи, искривленные тяжелыми ножницами, с утолщениями от наперстков. У меня тетка портниха.

Если бы в троллейбусе была я и она, двое, я бы, наверное, попыталась заговорить. Выходит, мне помешали остальные пассажиры? А им, может быть, я помешала?

Махнуть с моста в холодную воду естественно, кто бы на этом мосту еще ни стоял. А подойти на людях к рыдающей старухе… Чем больше я думала, тем меньше понимала этот полупустой вечерний троллейбус и тем больше хотелось мне понять и как человеку и как будущему педагогу, что это: целомудренное отношение к чужому горю? Чувство самозащиты? Равнодушие, усталость? Ложный стыд? Ощущение собственной беспомощности? Боязнь показаться нескромной? Я тщательно, как учат нас разбирать поведение героев, разбирала поведение пассажиров троллейбуса, пока не поймала себя на том, что забыла о старухе. И тогда я поняла, почему к ней не подошла. Я не подошла к ней, потому что ее горе не ударило меня в самое сердце, не стало хотя бы на минуту моим горем. Тогда бы не удержали ни чувство самозащиты, ни ложный стыд. Тогда бы и я и любой из нас, не колеблясь, перемахнул барьер, который отделяет человека в горе от наблюдающих и сочувствующих.

А если отвлечься от старухи в троллейбусе (дурно, конечно, что я уже могу от нее отвлечься), то разве редко и чужая радость шла мимо сердца?»

В одной из ранних работ Маркса человек будущего коммунистического общества говорит: «…чувства и наслаждения других людей стали моим собственным достоянием».

В этой формуле — расшифровка тайны человеческого общения, обещание неслыханного богатства. Повторяя ее, я иногда думаю:- чувства и наслаждения… станут моим достоянием, как стали достоянием Л. Толстого чувства и наслаждения Наташи Ростовой, а достоянием Флобера чувства и боль. Эммы Бовари, — когда умирала она, умирал, казалось ему, и он сам. Это, может быть, наивное сопоставление помогло мне понять, что содержательное человеческое общение в чем-то существенном похоже на художественное творчество. В нем, сами того не сознавая, мы выступаем художниками.

Я попытаюсь сейчас очертить две общие особенности. Художники остро ощущают мир этого человека, фантастику его характера и судьбы. (Я не описался: умение видеть в человеческой «обыденности» удивительное, даже фантастическое — резкое отличие художнического восприятия. Горьковская галерея документальных портретов известных и неизвестных людей хорошо показывает лабораторию этого видения.) Но ведь и содержательное общение — открытие мира этого человека. Вы его открываете, чтобы он стал вашим, и тем самым делаетесь намного богаче. Суть не в том, что чего-то становится больше, появляется нечто совершенно новое, чего раньше не было на земле.

В человеческом общении, как в художественном творчестве, рождаются уникальные ценности. Любая любовь, любое сострадание, любое понимание — эта любовь, это сострадание, это понимание: они единственны, ни на что не похожи, как единственны личности, которые стоят лицом к лицу.

И тут надо вернуться к тому, о чем уже зашла выше речь по поводу фильмов Бергмана, — в подлинном общении личность обращена к личности, одно глубинное «я» к другому глубинному «я».

Во второй главе этого повествования я писал о том, что человек должен совершать творческий акт в отношении к «я», к самому себе (залог самосозидания личности). Не менее важен творческий акт в отношении, к «ты». В этом творческом акте личность выходит к человечеству и участвует — не побоимся возвышенного термина — в миротворении.

Сомневаетесь? Перечитайте «Диалоги» Платона, письма М. Горького, воспоминания о В. И. Ленине.

Сократ, Горький, Ленин были гениями человеческого общения. Дело не в том, что они никогда не уставали от человека, более того, никогда не насыщались им досыта — они побуждали бесстрашнее думать, ревностнее искать истину и помогали рождению нового сознания, без чего и нельзя переделать мир.

Однажды в античных залах Эрмитажа, в окружении живых камней Фидия, Мирона, Скопаса, я ощутил с удивлением, что мне чего-то недостает, и понял: работ Сократа! Перед этим я читал платоновские «Диалоги». Беседы афинского мудреца, естественно, воспринимались мной как освобождение человеческого разума от заблуждений. Это, должно быть, и подсказало моей читательской фантазии образ ваятеля, тяжкими ударами по камню высвобождающего человеческую голову совершенной формы. Я даже видел, как выступают все явственнее из хаоса мертвой материи очертания высокого лба… И вот в античном зале мне невольно захотелось увидеть совершенные головы работы Сократа. Желание это было настолько отчетливым, что, помню, я быстро оглянулся. Меня поразили торжественный покой почти безлюдного зала, одухотворенность углубленного в себя камня, безупречность лиц, рук, ног, бедер…

Я подумал о том, что единственная в этом зале работа Сократа — не камень, она живая, это я. Это любой из нас, кто оказался бы на моем месте.

То, что сегодня составляет неизменное ядро моей (твоей, его…) личности: уважение к истине и человеческому разуму, — рождалось и на афинских улицах два с половиной тысячелетия назад в диалогах босого, в старом, истлевшем плаще мудреца с ремесленниками, рапсодами, софистами…

«В первом моем письме, согласен, чувствовалось раздражение: терпеть не могу пасторалей, особенно философского толка. Тошнит, как от соевых конфет, ими я однажды объелся в детстве. Детство, конечно, отличная вещь, но при том непременном условии, что оно детство, то есть начало жизни. Хорош семилетний ребенок и смешон, нелеп тридцатилетний. Вот мне и кажется, что Вы поставили перед собой задачу: обратить нас, Ваших читателей, в тридцатилетних детей.

Если бы, как это бывает в фантастических романах, Сократ „очнулся“ в нашу эпоху, он не ходил бы по улицам и рынкам в поисках собеседников, а поспешил бы на телестудию, чтобы наполнить этот канал общения с миллионами людей сократовским содержанием. Не исключено, что увлек бы туда с собой и какого-нибудь чудака для сохранения формы диалога. На студии его бы одели и обули, и я не думаю, чтобы мудрец цеплялся за старый плащ, когда надо было выбирать между ним и телекамерой. За старый плащ цепляетесь вы, любители пасторалей: он дает вам возможность живописно заслониться от современности.

Не думайте — беспокоит и меня неблагоприятное соотношение между развитием техники и изменениями в мире человеческих чувств. Один мой коллега, талантливый математик, умница, заметил, когда мы с ним об этом говорили: „Космический восторг Дмитрия Карамазова при виде обыкновенных весенних листочков, к сожалению или к счастью, сильнее чувств, которые испытывали первые люди, американские космонавты на Луне“. Вы думаете, этот человек — ваш единомышленник? Не торопитесь. Он не решил — к счастью или к сожалению?

Видимо, сама мысль, что это может быть к счастью, кажется Вам абсурдной или кощунственной. Что ж! — вообразите Дмитрия Карамазова, летящего на Луну…

Мы подошли сейчас к самому существенному моменту нашей с Вами полемики. Вам бы хотелось, чтобы человечество поднималось к звездам бесплатно. Вы, по-видимому, не допускаете мысли, что душевная стихия Карамазова — это (в данном конкретном случае) эмоциональная цена восхождения. Было бы, конечно, утешительнее, если бы человек и человечество развивались, ничего не теряя, ничем не жертвуя, но не более ли достойно серьезных людей утешаться (если уж нужно утешение) тем, что существует универсальный закон сохранения энергии и он действует не только в физическом мире, но и в мире нравственном — человека. По этому закону ничего не потеряно. Буйство чувств Дмитрия Карамазова переплавилось в точный, волевой интеллект космонавтов, чтобы потом опять стать буйством чувств карамазовского правнука, который испытает подлинно космический восторг при виде листочков инопланетного древа. В этом мудрая диалектика восхождения. А вот если бы вы, любители пасторалей, возымели реальную власть над развитием человека, то сидеть бы нам века у каминов за разговорами „О Шиллере, о славе, о любви“, пока бы не стало совершенно очевидным, что эти самые камины стали опять первобытными очагами в первобытных пещерах.