Вечный Грюнвальд — страница 15 из 38

Затем собирал все свое имущество, готовя его к дороге: все съестное, что только удалось найти; капюшон, защищающий голову и плечи; сумку, дорожный посох и одеяло для спанья. Хотя я вовсе не был уверен, понадобится ли мне все это, ведь мастер Дёбрингер, скорее всего, победит меня без труда. Из тайника вынул я свой батистовый платок с королевской буквой "К" и ножичек, которым убил я Твожиянека — самые дорогие моему сердцу предметы.

Под самый конец натянул я самые лучшие штаны и набитый тряпками гульфик, и краковские туфли, подаренные мне Ондрой из Гливиц, надел тунику-коттарди и капюшон, сам капюшон завязал под мышками, но не туго, чтобы не мешал в бою, и перепоясался; к поясу привесил кинжал, который, вообще-то был не мой, а мастера Дёбрингера, и свой собственный меч, красивый, неоднократно заточенный, в ножнах, которые я сшил сам, и стал ждать.

А утром пришел мастер Дёбрингер. Я же трясся, словно мучила меня лихорадка, сердце било молотом, виски пульсировали. А мастер Дёбрингер только поглядел на меня, и все понял.

У него не было меча, поскольку не ходил он с клинком по улицам, не было тогда такого обычая, лишь потом появилась привычка ходить с оружием на поясе, поначалу в Испании, а потом и по всей Европе, но, конечно же, к священникам она не относилась, впрочем, потом уже и не было священников, которые учили бы фехтовать, но как раз тогда рыцарей сменили дворяне, и ни один дворянин в последующие три сотни лет не выходил из дома без железяки на поясе, потом им показалось это глупым, и никто уже не желал таскать с собой этих — как они сами говорили — "древних ножиков", и как раз тогда старое дворянство сменилось новым, ни хуже, ни лучше предшествующего, но обосновывающее свое дворянство уже другими источниками.

Дёбрингер глянул на стоящие у стенки мечи, затем на меня, и понял, что я не намереваюсь убивать его безоружным. Потому он подошел к стойке не спеша, не спуская с меня глаз, и вытащил свой длинный меч с прямой крестовиной и продолговатым, грушеобразным навершием, в один желоб и два дола тянутым клинком, а потом, все так же не спуская меня с глаз, начал он развязывать лямки своего священнического одеяния, а я ожидал.

И тут сбросил мастер Дёбрингер свою верхнюю одежду и встал передо мной в обтягивающих штанах и льняной рубахе, небольшой и мускулистый, с большим брюхом; но знал я: он быстрый словно сокол и воинственный словно сокол. Мой учитель, единственная отцовская фигура во всем моем истинном в-миру-пребывании, ведь не был же мне отцом махлер Вшеслав, хотя и любил меня.

Я извлек меч из ножен, а Дёбрингер тут же атаковал меня, не ожидая того, когда я освоюсь с мыслью, что zufechten уже начался, ударил на меня так, как учил, сразу же и изо всех сил, со всей скоростью, наскочил с мечом в vom tag и ударил мощным oberhaw, то есть, рубящим ударом сверху наискось, с правой стороны, нацеленным в мою левую ключицу, то есть имел он vor, в данном простейшем ударе, и в то же самое время доказывающем величайшее мастерство, неслыханно сложном во всей своей простоте.

Я же сделал точно так, как он меня же учил, то есть, обрел vor. Когда учитель напирал на меня, я стоял в положении pflug, то есть с рукоятью меча у правого бедра, со скрещенными запястьями, с кончиком клинка, направленным в лицо священника Дёбрингера, с приглашающе незащищенным левым раскрытием, на которое он и провел атаку, веря в то, будто заставит перейти меня в защиту.

Я глядел только лишь на рукоять его меча, как он сам меня учил, это трудно, но по рукояти скорее всего видно, какие действия предпримет противник. Итак, Дёбрингер считал, что заставит меня перейти в защиту, я же атаковал indes: вошел в линию удара своего учителя, поднимая меч из правого плуга в правый вол, то есть, все время на скрещенных запястьях, поднял рукоять меча к голове, и клинок защитил меня от удара священника, я тут же исполнил тот же самый oberhaw, что и он, абсолютно симметрично, и мой меч вошел в льняную рубаху и в жирную грудь священника Дёбрингера, сам по себе удар не был хорошим, сильно согнутыми руками, слабый, но я этого даже и не заметил, поскольку весь был сконцентрирован только лишь на том, чтобы после удара не утратить инициативу, так что сразу же после рубящего удара я перешел к ringen am schwert, то есть к близкому боестолкновению, в контакте, по-немецки это дословно означает "борьба после меча", рукоятью врезал Дёбрингеру в лицо, переставляя свою правую ногу за его, свалил его на доски пола и уже хотел закончить колющим ударом в грудь, но сдержался.

Бой продолжался пару секунд, не больше. Рана в шее была смертельной; если бы я ударил получше, он был бы мертв еще до того, как успел бы упасть на пол, а так умрет в течение пары минут. Я оценил ситуацию: меч из его руки вылетел, валялся далеко; я не видел, чтобы под рукой у учителя был какой-нибудь стилет, конечно, он мог быть спрятан, но руки, обе, были у меня на виду. Пухлые ладони его с короткими пальцами показались мне слабыми, чуть ли не детскими.

Он подавился кровью, закашлялся и начал говорить, опасаясь того, что ему не хватит дыхания. Сказал, где находится кошелек, в котором лежит сто пражских грошей, мне следовало его забрать. А лежит он в сундуке, там же имеется пергамент, не очень много, но хватит, перья и чернила, которые я тоже должен буду забрать, из конюшни взять коня-подъездка, на котором я уже привык ездить, и как можно скорее бежать из Норемберга, прежде его самого тут обнаружат. Бежать нужно куда-нибудь далеко, после чего я обязан записать всю науку, которой священник успел меня научить, а рукопись нарочным отослать в бенедиктинское аббатство в Мельк, брату Венклаусу. Если я все это сделаю, тогда он, Дёбрингер, отпускает мой грех и прощает свою смерть.

— Mein dienfit ewer liebe, ответил я. Что означало: "служу вашей милости". Конечно же, странно это звучало, учитывая то, что только что я Дёбрингера убил, но именно так привык я ему отвечать, и аортому-то так ответил, тем более, что собирался полностью выполнить то, чего тот от меня требовал.

Дёбрингер сунул руку под рубаху, я замер: неужто он пытается вытащить какой-нибудь нож, но нет, учитель вытащил лишь ключик, привязанный к ремешку, что висел у него на шее. Подать его мне он не успел — скончался.

Я же взял ключик, отпер сундук и забрал все то, о чем говорил Дёбрингер, и таким вот образом сделался человеком, владеющим деньгами, впервые в жизни. Сто пражских грошей — это еще не было состоянием, но к ним можно было добавить гнедого подъездка, валаха по кличке Аллиум или же просто Чеснок, как его сразу же по-польски и начал звать; еще два самых лучших меча из тех, что нашел я в фехтовальной школе, пергамент и чернила. Но, честное слово, пергамент и чернила я собирался использовать для исполнения желания мейстера Дёбрингера, а не на собственные потребности. А сто пражских грошей, это столько же, что и пара не самых исключительных подъездков, таких как мой — терерь уже мой, поскольку я его себе своровал. Или же три вола. Но и не было это крупным состоянием, чтобы сделаться господином, для того мне нужно было иметь деревню, а деревня-весь в Польше, причем, из недорогих, стоила, самое малое, с десять тысяч грошей.

А если бы пожелал я купить себе признание за того, кем должен был быть, если бы пожелал я купить себе право стать опоясанным рыцарем, тут, наверняка, и сотни тысяч могло бы не хватить.

Так что не делали меня эти деньги богатым, зато, пускай на какое-то время, делали меня человеком свободным. И далее ни с кем и ни с чем не связанным, но свободным в том значении, какое могли бы применить и вы, в вашей ветви истории. Я убил Дёбрингера, и вдруг уже не имел над собой хозяина. Не был я и нищим, хозяином которого становится каждый прохожий, равно как и всякий случайный человек может стать хозяином духны, ищущей покровителя на улице.

Короче, упаковал я пергамент и чернила, упаковал мечи, то есть, сложил их все три вместе и обернул двумя овечьими шкурами, связал веревкой в удобный сверток, чтобы не слишком-то бросаться в глаза на тракте. Пара отличных, принадлежавших Дёбрингеру, и один мой, наиважнейший, тот самый, который сопровождал меня всю жизнь; мой меч, полученный мною от учителя, когда признал мастер, что я меча уже достоин.

Но в дороге меч только мешает, так что припоясал я палаш, самый обычный, с ножевой рукоятью из двух роговых пластин, зато с солидной крестовиной, и всю дорогу несчастья меня обходили, так что палаш даже не пришлось вынимать из ножен.

Все свое имущество, старое и новое — уворованное, приторочил я к седлу и сбежал из Норемберка.

Ушел я из города Норемберка, ушел из Рейха, ушел от имперцев в Силезию. Спал я в чащобах, в дубовых и буковых лесах, и ехал я довольно быстро.

И размышлял я о том, как хорошо будет оказаться наконец среди своих, потому что поляков тогда считал я своими, ибо слабо их помнил по своему детству в Кракове, и радовался тому, что снова смогу говорить по-польски, только быстро должен был я убедиться, что нигде я не у себя, что польская нация не желает меня точно так же, как и немецкая.

И так вот я, в течение всего истинного в-миру-пребывания — бежал я от поляков к немцам, а от немцев к полякам, и никто меня не желал, нигде не был я желанным. И в истинном в-миру-пребывании было это наименьшей болью, в истинном в-миру-пребывании не сильно-то я понимал, кто есть поляк, а кто — немец, гораздо больше считалось то, кто является торговцем, а кто — деревенский мужик или человек без связей, словно я, то ли хам, то ли пан.

Но, естественно, уже тогда существовало "soczewica koło miele młyn"[39], которым рыцари моего деда по отцу, то есть короля Владислава, после бунта войгта[40] Альберта в тысяча триста двенадцатом году испытывали, ктио тут свой, а кто немец, после чего тех, кто правильно произнести эти слова не мог, рубили эти рыцари мечами за альбертову измену. А во многих имперских городах никакой венд не мог стать горожанином, даже если хорошо говорил по-немецки, и женщинам запрещалось выходить за вендов замуж, и не мог венд купить простого или каменного дома, и имперцам венд казался чем-то отвратительным и ужасным.