XXV
…Лехнова исчезла из Нме. На другой же день, как только в ОСА прибыли штурман с бортмехаником и рассказали о трагическом происшествии над Большим Енисеем.
Ее искали везде. Даже в озере. Подключили милицию. По трем деталям сделали предположение, что она уехала.
Во-первых, старушки из гостиницы якобы видели ее с чемоданом.
Незадолго до этого ей передали ручной хронометр Ивана. Она ходила к часовщику на дом и просила починить часы. «Оплавлены. Памятники не ремонтирую», – отказался мастер. «Найду другого», – сказала Лехнова.
Рано утром из Нме в Город ушел автопоезд геологической партии. На борту одного вездехода видели женщину, похожую на Лехнову.
Михаил Михайлович Комаров замкнулся, в поиске участия не принимал. На это обратил внимание Донсков. «Михаил знает, где она, чертова баба! – думал он. – Сколько неприятностей за короткий срок. Терпи, комиссар… Куда же умчалась премудрая Галина? Дезертировала?..»
XXVI
В кабинете Комарова собрался «совет старейшин» – пожилые, опытные работники «Спасательной» эскадрильи. Далеко не все занимали руководящие посты, зато все были выбраны волей людей, как самые авторитетные и уважаемые.
На улице подвывал ранний ветер «студенец», высасывая из туч редкие мокрые хлопья снега. В церкви пахло сыростью. Тускло светился разноцветный витраж длинноовального окна за спиной Комарова. Комэск поднял голову, посмотрел на хоры, обвел взглядом потолочные своды. Металлическим колпачком самописки ударил по звонкому боку пустого графина:
– Через неделю переберемся в новостройку. Готовы ли отделы штаба к эвакуации? – спросил Комаров. – Здесь останутся только радисты и рында. Может быть, колокол заменим ревуном? Современно и громко.
– Пусть будет колокольчик. К душе он! – Пожилой вислоусый шофер с бензозаправщика громко высморкался в мятый платок.
– Не часто ли поминаем душу? Обвинял же нас Гладиков, что, используя атрибуты старины – церковь, колокол, мы скатываемся ко вздохам и мистике.
– Душа – понятие философское.
– Ты прав, Владимир Максимович, в бога давно никто не верит, а черта все-таки отпугивают! Талисманы, амулеты висят в кабинах. Перед полетом безбородые далеко не все бреются. Луговую, кроме тебя и Батурина, за штурвал никто сажать не желает.
– Старое поверье. Море всегда хочет взять себе женщину взамен той русалки, которую, по преданию, древний ирландский рыбак убил, не вняв ее мольбам о милосердии.
– Богунец с моим Павлом за убийство альбатроса отмутузили моториста с прибрежной метеостанции.
– Слегка, Михаил Михалыч. В альбатросе находят приют души погибших мореплавателей.
– Вот, товарищи, вы слышите объяснения замполита! Каково? Значит, прав Гладиков?
– Можно, стихотворение продекламирую? – спросил инженер-синоптик.
– Чье?
– Дело не в авторе.
– Давай. В ожидании прибытия Батурина я не начинаю деловую часть. Так что давай твой стишок, инженер!
Я увидел на айсберге птицу —
Грациозна, искриста, легка.
Старый боцман сказал: «Тебе снится,
То искрится душа моряка!»
Вот над клотиком вальсы танцует
Альбатрос, задевая за стяг.
Старый боцман сказал: «Репетует.
Где-то снова родился моряк!»
Дальше там про «черную пятницу», про швабру, упавшую за борт, и так далее. И вот, когда боцман надоел молодому матросу, тот восклицает:
– Твое море – соленая лужа!
—Я завыл старикану назло.
И вдруг вижу… не парус, натужась
Барк несет… а живое крыло!
– Ну и в чем ты убедил нас?
– Не я вас, а боцман салаку!
– Молодой матрос оказался, слава богу, с воображением! – сказал, улыбнувшись, Донсков.
– Слышите? Слава богу! Это сказал замполит. Нужно прекращать!
– Не надо!
– Почему же, замполит? – прищурился Комаров.
– Из маленьких традиционных игрушек создаётся большая романтика. Старые поверья отомрут, появятся новые, и ничего с этим не поделаешь. В городе свадебные кортежи видели? Коней заменили автомобили. Молодые обязательно кладут цветы к подножию памятника Погибшему кораблю. Память о великих путешественниках? Да, но есть нюанс: новобрачные верят, что подобный ритуал, именно у памятника Кораблю, поможет им сохранить любовь, создать крепкую семью. Чтобы жить, во что-то надо обязательно верить. Ведь о глупых мы до сих пор говорим: «без царя в голове!». Обычаи и суеверия, порою странные до нелепости, отомрут! Из добрых старых обычаев вытекут новые…
– Ладно, уговорили!.. Слышу, Павел подъехал. Наверное, Батурина привез… Синоптик, какую планируешь погоду?
– Разномастную, Михаил Михалыч. На Северном побережье уже есть «сморчки» – отдельные ледовые припаи. На плато Росвумчорр свирепеет минус. У нас завтра погостит погода ясная и довольно теплая. Недолго, конечно. Заметелит с насморком.
– В море?
– Сами понимаете.
– Будет работа аварийно-спасательной» службе, – Комаров вытянул руку в сторону открывшего дверь Батурина… – Опаздываешь! Докладывай коротко и побыстрее.
– Был. Разговаривал. Супруге Воеводина все равно, где его захоронят.
– Неужели? – взмахнул руками Ожников.
– Прошу встать и помолчать минуту!.. Садитесь… Как увековечим память погибшего товарища? – спросил Комаров.
Высказывались сумбурно. Из коридора на порог заступил Галыга. Дальше идти не решался.
– Чего тебе, Степан Федорович? – спросил Донсков.
– У нас с Богунцом предложение насчет памятника.
– Подслушивал, что ли? – хмуро сказал Комаров. – Не вижу Богунца…
– Ждет снаружи. Можно его позвать?
– Только быстро! – согласился Комаров.
Через полминуты Галыга вернулся с Богунцом и начал торопясь, будто опасаясь, что его остановят говорить:
– Средства, отпущенные профкомом, – капелюшные! А нужен стоящий, каменный. Поручите нам с Антошей. Сработаем в лучшем виде. Только Николай Петрович поможет.
– Степан Федорович, вам известно, сколько городские скульпторы требуют за памятник?
– Об этом и говорю! Плевать на них. Мы осилим втроем. Николай Петрович нарисует. Камень привезем с Хибин. Мои руки еще способны погрохать молотком и зубилом.
– А Богунец что будет делать?
– Я лошадиная сила.
Комаров приподнял широкие брови:
– Не понял?.. Мастера-а! Каменную куклу вы сделаете, а не памятник! Память о друзьях на уровне самодеятельности! Неужели, Галыга, ты на это согласен?
– Вообще-то, конечно… Предложил, чтобы знали… Вложить свой труд хотел. А нет… Антоша, говори!
Богунец, засовывая руку в карман, шагнул к столу командира.
– Вот! – И на край столешницы упала тонкая сиреневая книжица. – Если не согласны на предложение Степана – отдаю!
Комаров заглянул в сберкнижку, крякнул, передал Батурину. Тот полистал, отдал рядом сидящему. Книжица пошла по рукам.
– Чего мечтал купить? – спросил Донсков.
– «Волгу» с прицепом для путешествий.
– Все отдаешь?
– Могу добавить наличными.
– Не заболел, Антоша? – ехидно спросил Ожников. – Я не один раз видел, как ты бухгалтера тряс за недоначисленный гривенник.
– Копейка трудовая, потом заработанная!
– Даришь или с отдачей?
– Некрасиво, товарищ метеорологический инженер, плохо обо мне подумали…
– Я только спросил…
– Я вам только ответил!
– А прицеп какой? – поинтересовался шофер бензозаправщика. – Что думаешь иметь за жертвоприношение?
– Не обижай, шеф!
– А ну, давайте, Богунец, двигайте отсюда! – поднялся из-за стола Комаров, и лысина его порозовела. – Вы не жлоб! Очень благородный малый. Хотите на свои рублики! Как же ведь богатые меценаты сирым и нищим хлебальни, сиротские дома строят…
– Михаил Михайлович!
– Подожди, Донсков! Я этому доморощенному благотворителю все выскажу. Вы не о друзьях, Богунец, о себе память оставить хотите. Сто тысяч50 широким жестом на стол! Купец! Мальчишка! Одним махом памятник своему благородству, а нам этим благородством по мордам?.. Идите, Богунец! Идите… Может быть, вы об этом и не думали, тогда извините за резкость. Считайте, вас тут не поняли!
Богунец вздрогнул, когда шофер прокричал:
– Капиталы возьми! Забери сберкнижку! Рябинки на лице Богунца потемнели:
– Я те возьму, старый карбюратор! Отдал, и баста!
– Разговоры! – обычно мягкий Комаров кипел. – Ивану Воеводину подачек не нужно. О своих, сынах заботится государство, а не доброхоты и плакальщики! Все!
– Если не возьмете деньги, я выстрою памятник рядом с вашим. Или сниму деньги с книжки и сожгу! – не двигаясь с места, набычившись, сказал Богунец, и губы его задергались.
– Вон!
– Оставьте этот тон, Михаил Михайлович! – Донсков встал, взял из рук шофера сберкнижку. – Спасибо, Антон! Твой пай обязательно будет в памятнике, а какой, подумаем, ладно? И вас, Степан Федорович, благодарим за заботы.
Галыга, опустив голову, шмыгнул носом.
– Всех прошу уйти. Нерешенные вопросы – завтра, в рабочем порядке. Вас, замполит, тоже не задерживаю, – ровным, напряженным голосом сказал Комаров.
– Владимир Максимович, подожди в кабинете у Ожникова, я сейчас подойду, – попросил Батурин, когда все встали с мест.
Ждать пришлось недолго. Батурин пришел взволнованным и не скрывал этого.
– Сильно расстроился командир. Впервые услышал от него мат. Понять можно. Невольно, но Богунец поиграл в театр. А парню верю – без задней мысли предлагал… Через два дня тебе, Владимир Максимович, следует убыть в управление. Приказ начальника политотдела. Должен был сказать комэск, но видишь, как получилось?
– Знаешь зачем?
– Приблизительно. Вопрос кадровый. О перемещениях. Ты назначен членом комиссии. Придется попыхтеть над личными делами сослуживцев. – Батурин повернулся к Ожникову: – И вас, Ефим Григорьевич, приглашают.
– Я там недавно был.
– Что-то подбросил Гладиков перед отъездом.
– Обо мне?
– Вас касается.
Ожников переменился в лице и, чувствуя, как вспыхнули его большие уши, поспешил отвернуться к окну.
– Через два дня, говоришь? – переспросил Донсков. – Ладно. Мы с Михаилом Михайловичем запланировали последнюю в этот сезон охоту – успеем…
– Пойдет ли он теперь с тобой, Володя… А я, знаешь, в отпуск…
Инженер-синоптик предугадал погоду. Весь следующий день малооблачное небо пятнали стаи птиц, спешивших на юг. Они негусто шли и ночью, еще довольно светлой.
Перед отлетом в Город замполита Донсков с Комаровым все же на охоту пошли. Они вышли из городка в серебристых утренних сумерках. Ясно виделся каждый камешек вокруг, каждый листок на березах, и все же это был иной, чем днем, свет: мерцающий, призрачный. Они свернули в узкую лесную просеку и опустились по косогору к длинному, выгнутому, как лунный серп, озеру. По ту сторону озера низкий топкий берег, по эту от городка подступает лохматый лес. Сумрачные ели и ртутно-серебряная вода накрыты белым ночным небом, на закраине его маленькое седое солнце.
– Не обижайтесь на меня, Михаил Михайлович.
– Брось, не к месту. Жаль, что так плохо думаешь. Разойдемся в стороны, – сказал Комаров. – Скоро просветлеет, и поднимается птица. Удачи, Владимир Максимович! – И он увалисто заковылял прочь, высокий, сутуловатый, в странном надвинутом на самые брови головном уборе – саамской куколе, – закрывающем плечи от комаров.
Донсков, вдыхая осенние запахи леса и воды, поджидал синюю полоску на горизонте, первую весточку короткого дня. Он давил сапогами мхи, чтобы почувствовать их упругость, рвал их, рассматривал. Седые, бледно-зеленые, оранжевые, красные, черные мхи мягко устилали прибрежье и опушку. Мхи казались матовыми, их летнюю яркость каждую ночь постепенно слизывал студеный ветер, и Донсков вздохнул: скоро они станут грязно-белыми, а тундра потеряет регулярно-праздничный вид, цветы и травы пожухнут. Уже сейчас под толстым слоем мхов вода холодная, а под ней линза – вечный лед.
Увлекшись сбором причудливых по форме камешков на берегу, Донсков пропустил восход. Да его и не было. Солнце не поднялось, а только разбухло, набрало рыжеватую ярь.
Над озером повисла лиловая дымка, зашелестел, защелкал, начал пропитываться солнцем лес. Прошумел по озеру и затих в зарослях ветер. Ультрамариновая полоса вставала над горизонтом, все небо стало синим, щедро рассыпало синь на заозерную тундру.
Теперь можно и поохотиться. В лесу становилось тепло, и не верилось, что сейчас в горах может бушевать снежный буран и на скалистых вершинах висят грозные ледяные карнизы. Но вчера с Хибин прилетел экипаж, и ребята рассказывали, как северный неистовый ветер чуть не ударил их тяжелый вертолет о заледенелый нефелиновый утес.
Донсков несколько раз вскинул ружье, попробовал его прикладистость. Мешала еще не мятая брезентовая куртка, она, словно жесть, сопротивлялась изгибу, не давала, как следует прижать приклад к плечу.
На рукав куртки уселись вялые после ночного холода, но злые и настырные комары. В этот год гнус не исчез в конце августа, выжил, стал крупнее и мохнатее. Терпкий запах репудина мешал комарам вцепиться в лицо, и они противно звенели около глаз, носа, рта. Донсков опустил с околыша фуражки противомоскитную сетку.
Вдалеке громыхнуло ружье Комарова.
Неожиданно Донсков увидел в маленькой прозрачной луже длинноносого крохаля, почти скрытого тенью широкой еловой лапы. На воде качался легкий полусвет. Охотник торопливо поставил на боевой взвод бескурковку, прицелился. Селезень плавал над мушкой ствола, кланялся, издавал хриплые звуки, будто в горле его застряла косточка. Потом он начал пить и умываться. Сунет голову в воду, задерет красный клюв и блаженствует. Вода скатывается по вздрагивающей радужной шее, а одна рубиновая капля остается на кончике длинного носа. Взмахнет белым крылом, обрызгает колючую лапу над собой и смотрит оливковым глазом вверх, ждет, когда капель упадет на него. Тогда он с удовольствием встряхивается, ерошит перья, раздувает блестящую черную грудь.
Такого красивого самовлюбленного селезня Донсков видел впервые. Чем-то неуловимым повадки птицы были похожи на повадки Антоши Богунца. Прячась за деревом, Донсков долго любовался игрой крохаля, плавающие в талой прозрачной воде зеленые хвоинки, селезень подбрасывал красным носом, поднимая фонтанчики стеклянных брызг
Охотник тихо вышел из-за дерева и почти на цыпочках углубился в лес. Он не думал о том, что перелетная птица уже сорвалась с ночного бивака и хорошей охоты не будет. Он смотрел, ощущал, вдыхая густой хвойный воздух, прислушивался, и ему казалось, что не он идет между деревьями, а они пропускают его, расступаются.
Обогнув колючий кустарник, Донсков остановился возле березы и колупнул на ее коре розовый мягкий лишай. В ладонь упала невесомая чешуйка – светленький коричневый отмёрыш. Он поднял руку на уровень рта, дунул…
И тут Донсков увидел Ожникова…
Росомаха волочила затупленный нос по земле, принюхиваясь к чьему-то следу, а хозяин сдерживал ее поводком. Он шел без ружья, накомарника и перчаток и будто не чувствовал укусов зловредного гнуса.
– Ефим Григорьевич! – Донсков призывно взмахнул рукой.
Росомаха вскинула клиновидную голову и напролом, через колючки, потянула хозяина к нему. Метрах в двух она застыла, напряженно подрагивая ляжками.
– Вы больны? Вам плохо? – тревожно спрашивал Донсков, глядя в пустые, отрешенные глаза Ожникова, увеличенные линзами очков, на его распухшие от укусов комарья, застывшие губы. Сотни крылатых насекомых облепили руки, лицо и неприкрытую взлохмаченную голову, серая комариная пленка обернула шею Ожникова.
– У меня во фляге спирт. Хотите? – предложил Донсков, не решаясь подойти, глядел на Ожникова, а видел росомаху: беловатое пятно на лбу вытянутой морды, прижатые маленькие уши, желтую полоску, убегающую от груди к лохматому короткому хвосту.
– Ты не узнал меня, Донсков.
– О чем вы, Ожников?
– Ты не узнал меня и вряд ли узнаешь!
Из руки Ожникова выпал конец поводка. Он опустил голову, посмотрел, как плетеный ремешок коричневой змейкой обвил куст. Очки скользнули по серому носу, упали в мох. Он сделал нерешительный шаг, наступил на очки. Близоруко щурясь, уставился в переносицу Донскова, зачем-то поднял и опустил руку. Зверь лежал у его ног, утробно хрипел, вздыбленная шерсть перекатывалась на загривке волнами.
Донсков на всякий случай попятился к березе, приподнял ружье.
– Попрощаемся, Донсков.
– Бросьте, Ожников! Что с вами? И взнуздайте, пожалуйста, свою Ахму!
Губы Ожникова мялись в усмешке, трудно складывались в дудочку, все-таки образовали полукруглую щель, и из этой щелки вырвался тихий свист.
Резко и неожиданно росомаха прыгнула. Загораживаясь стволами, Донсков непроизвольно нажал на спусковые крючки. Гром двойного выстрела, удар приклада в пах, оскаленная пасть росомахи, проглотившая сноп огня, тяжелый удар в грудь звериного тела…
Ударившись затылком о ствол дерева, Донсков потерял сознание. Медленно сполз на землю, обдирая жесткой курткой розовый лишай на коре.
Ощущение реального вернулось быстро. В глазах еще мельтешили искры, но он уже видел росомаху, слышал ее вой и не понимал, что она делает.
Мелкая утиная дробь ослепила росомаху, выдрала кусок мяса из плеча, перебила левую переднюю лапу. Слепой и хромой зверь метался по маленькой поляне, разбрызгивая кровь, злобно хрипел и жалобно выл от боли. Росомаха подпрыгивала, падала на раненое плечо, каталась на спине, драла когтями мох, остервенело грызла кусты. Попавшая под ее зубы молодая березка поникла, как срезанная. Ожников был на том же месте, только теперь он сидел и торопливо шарил руками по земле, наверное, искал очки.
Росомаха, перекусив березку, отпрыгнула и окровавленным боком наткнулась на Ожникова. Сбитый, он упал на спину.
Донсков видел его ноги между раскоряченных задних лап росомахи. Серая рука Ожникова вцепилась в серый мох.
Тихий, утробный всхлип срывался с окровавленной морды Ахмы. Наверное, в расстрелянной слепой голове росомахи, потерявшей от боли обоняние и рассудок, еще хранилась верность хозяину, и побороть ее могла только слепая злоба тяжело раненного зверя.
Был какой-то миг оцепенения. Донскову почудилось, что он слышит скрип играющего крохаля и звук падающей капли с еловой ветки.
Потом голосом Ожникова тонко, дико закричал лес.
Донсков вскочил, перехватил ружье за стволы, размахнулся и со всей силой опустил приклад на выгнутый хребет росомахи…
XXVII
Вертолет и лисица дружно усоседились на шкафу, он – грубо вырезанный из дуба, красный, она – пластмассовая, изящная, беленькая. Совсем недавно Наташа поставила свою лису рядом с вертолетом, а маленький паучок уже соткал между ними непрочный замысловатый ажур.
– До свидания, – сказала тогда Наташа.
В ответ Батурин усмехнулся. В его квартире появилась безделушка, и все. Свидания не будет. Прислушиваясь к замирающим в глубине подъезда Наташиным шагам, он подошел к зеркалу, внимательно рассмотрел свое лицо. Оно ему не понравилось. Почему-то вспомнились саамские сейды – грубые истуканы, сложенные из необработанного камня на острове Русский Кузов. Он усмехнулся и угрюмо спросил у хитроглазой лисы: «Похож? Ну, вот… то-то!»
А после вечеринки в честь его дня рождения, в скучный ненастный вечер, Батурин неожиданно для себя стал рассказывать пластмассовой игрушке о Наташе: «В виражах-то слаба твоя хозяйка, закатал я ей сегодня троечку, хоть и летала она в брючном костюме. Чисто нарисовать глубокий вираж на вертолете – не губы покрасить. Не умеет она завязать крен, скорость и высоту в один крепенький узелок. Так-то вот, милая Патрикеевна!»
И сейчас лиса хитро поглядывала со шкафа на развалившегося в кресле Батурина и, чуть повернув узкую мордочку, слушала его маленьким ухом.
– …Мне сорок два, ей двадцать пять. Жизнью бит я и царапан… – Батурин пустил в лису кольцо сигаретного дыма. – Видишь, какая буза на улице? Вот такая же метель и у нее в голове! Просто не спится твоей королеве на горошине…
Бим-бом, бим-бом! – как сквозь вату услышал он звон колокола. Вскочил. Да – два удара, – звали его! Не может быть. Заставил себя сесть.
Но тут же на шахматном столике резко звякнул телефон. Батурин отодвинул в сторону набитую окурками пепельницу, снял трубку и, послушав, сказал:
– Я в отпуске, звони через восемнадцать дней! – Телефон не унимался, настойчиво требовал к себе внимания, и Батурин поднял брошенную трубку: – Конечно, узнал… Хорошо, приду, но ты объясни…
Слушая, Батурин смотрел в серое окно. Из метельного тумана к окну тянулась мокрая сосновая ветка, и на ней сидел нахохлившийся воробей. Он прятал голову под крыло, но крыло соскальзывало, воробей встряхивался и становился все более растрепанным. И Батурину казалось, что за стеной снега и невесомых капель видит он свой вертолет на аэродромной стоянке, осевший в рыхлый снег, с пятнами масла около полуспущенных колес, с облезлым, давно не крашеным боком. Он честно отработал свои трудовые часы и ждет, когда техники посмотрят его нутро, подремонтируют, подлечат. Он еще мог грохотать в небе, но он устал, как устают люди, и не гарантировал, что не подведет их в любую минуту.
– Я все понял, Михаил, – сказал Батурин в трубку. – Тебе не кажется, что вот уже три года, как ты стараешься нарисовать из меня супермена? Машин на базе нет, метель рассадила их по всему полуострову. Так? А моему вертолету осталось полтора часа до капремонта!.. Ты толкаешь меня… ну, просишь, пусть просишь, черт возьми!.. Нет, сам знаешь, нет шансов выполнить полет благополучно!.. Ладно, приду, только зря все!.. Да, да, и камень трескается!
Одеваясь, Батурин дважды не попал в рукава демисезонной куртки, напялил меховой сапог не на ту ногу, выпавшей изо рта сигаретой подпалил ковровую дорожку. Вышел из комнаты и снова вернулся, чтобы открыть форточку. Воробей на ветке поднял голову, чирикнул, резво прыгнул на обрез рамы и вдруг испуганно вспорхнул от треска закрывшейся двери…
Батурин шагал вниз по лестнице через две ступеньки и, только выйдя из подъезда, пошел медленно, вразвалку, как ходил всегда. Резиновые подошвы меховых сапог оставляли на талом снегу широкий размытый след.
Из белой мглы вылез угол церкви, потом обрисовалась входная арка. От левой колонны отделился человек.
– Здравствуй, Николай Петрович! Пару минут… капитан.
Батурин любил свою кличку «капитан», и Богунец это знал.
– Что тебе, льстец-Богунец?
– Я прямо, капитан… Откажись. Дай слетать мне.
– Не дошло. Подробнее.
– Мне надо! Понимаешь ли… это случай, когда я могу показать все, на что способен. Ты уже «заслуженный», а я? Выдвинуться в обычной работе, – Богунец безнадежно развел руки, – трудновато. Отдай полет! Ты же знаешь, я смогу! Ты летал со мной, учил и знаешь!
– А не вернешься?
– Это уж какую печать судьба поставит.
Угрюмый Богунец зря темнил. Батурин знал, почему парень просится. Самый ярый карьерист не поднял бы сейчас нос к небу. Это все равно, что спасать утопающего в расплавленном металле. Взлететь могла Совесть, благополучно вернуться мог только Опыт, обрученный с Удачей. У Богунца опыта полетов в такую погоду мало, но он согласен расшибить лоб ради девчонки. Решил заранее и бесповоротно. На его широком рябоватом лице дрожали полузакрытые веки. Он опустив плечищи, ждал своей участи. Но так же нельзя! Ведь ты уже сейчас неживой, Богунец! Разве можно в таком состоянии швырять тебя в небо? Ты просто большой сентиментальный малец, не распознавший жизнь во всей ее красоте и подлости. Только в романах отдают жизнь за любовь. И Батурин сказал:
– Лотерея – азартная игра. Не полетит никто. Но если… тогда вторым пилотом возьму тебя. А, Богунец! Вторая роль устроит несчастного карьериста?
Парень облапил его плечи, сжал и, отпустив, ласково подтолкнул к двери штаба.
В кабинете командира эскадрильи Батурина встретили стоя. Комаров, упираясь ладонями в стол, прятал глаза под желтыми кустиками бровей. Знакомый Батурину председатель саамского рыбхоза мял в заскорузлых ладонях лисий малахай и уводил косящий взгляд в сторону. Черноволосая немолодая коми в треххвостовой песцовой шапке, затянув плечи цветастой шалью, будто стараясь унять озноб, смотрела на Батурина в упор. Узкие глаза распахнулись, стали квадратными, хмельными, ярко зеленели надеждой, верой в чудо, в бога, в дьявола, в него.
Батурин остановился на полдороге к столу. Вяло сделал еще шаг. «Ну что ты смотришь на меня, женщина? Я не бог! Ты знаешь, тебе объяснили, что лететь не на чем, и ты же видишь, что лететь нельзя. Отвернись! Я вижу в твоих глазищах и льдину, и рыбаков, и твоего сына, но я не смогу их увидеть в море. Я даже не долечу до них! Понимаешь? Метет с обледенением! Да, льдина растает, потому что это „сморчок“, непрочный припай, да, они погибнут, но зачем же топить еще троих? Нет, ты ничего не хочешь понять. Отвернись!»
– Я должен? – спросил Батурин командира.
– Нет. Но справиться с обледенением, пожалуй, сможешь только ты.
– Пожа-а-луй… Мне пора туда? – Батурин нарисовал пальцем над головой крест, и щека его криво дернулась. – Старый лапоть истоптал уже пятки?
– Это не ты говоришь, Николай.
– Не жми!
– Донсков в отпуске… если бы присутствовал…
– То согласился бы на полет. Давишь? «Попробуй, Коля!» Сколько раз ты мне давал такие предложения? И я, как осел, «пробовал»!
– Были и удачи.
– Считай, они ушли от меня!.. Пошлешь Богунца?
– Ни в коем случае… Еще веришь в приметы? – только губами улыбнулся Комаров, увидев, как Батурин сел и потер пальцами уголок стола.
Председатель рыбхоза сгорбился на стуле у сейфа, рядом с ним продолжала стоять женщина, не отводя от пилота бело-зеленых печальных глаз.
– Они-то тут как очутились? – негромко спросил Батурин.
– Были в райцентре. Туда пришла радиограмма. На гоночных оленях и прибежали.
– Рассказывайте о деле.
Батурин слушал, положив руки на колени, опустив голову. Почти все, что говорилось, знал из телефонного разговора. Сейчас только тянул время. Думал. Думал уже о полете.
– Квадрат? – неожиданно перебил он командира.
– Восьмой по двухкилометровке. Советую прочесывать галсами.51
– Сколько на подготовку?
– Вертоплан, бортмеханик и пилот Луговая готовы, ждут на аэродроме.
– Что-о? Луговая? – Батурин тяжело встал. – Вы не подумали, товарищ командир. С пилотом Луговой лететь нельзя. Я иду в бой, и мне нужно надежное прикрытие, а не детский сад в обозе. Вот Богунец подойдет. Опытный, сильный, уравновешенный, с отличной техникой пилотирования…
– Нет, Николай Петрович! Богунец на правом сиденье давно не летал. С радиокомпасом он работает хуже, чем Луговая. Он тоже командир, но с другим почерком полета, в сложной ситуации может взять инициативу на себя, и вы помешаете друг другу. Пойдете только слетанным экипажем.
– А если я попрошу тебя как друга? Пойди навстречу один раз, а потом… Хоть в пекло по твоему приказу, не задумываясь.
– Я и так беру на себя больше, чем можно, товарищ Батурин.
– Вот и заговорили на «вы». Сколько лет крыло к крылу, а свой пуд соли не доели. Не полечу… Я пас!
– Хорошо, Николай, тогда полечу я. – Комаров пошел в угол к вешалке, снял с крючка потертый реглан.
– Безрассудство! – Батурин шагнул, вырвал из рук командира кожаное пальто и швырнул на пол. – Ты отстранен! Почти два месяца не брался за штурвал! Ваньку валяешь? Тебе не жалко девчонку, которая только начала жить? Дует сильный шалоник, он подопрет метель к морю… Дай Богунца! Я обещал ему!
– Нет… Время бежит. Не тяни. Прошу тебя, не тяни, Коля!
– Значит, если не я, то ты?.. Выбора нет. Давай обнимемся. В случае чего догуляй за меня отпуск…
Вертолет грохотал, трясся железными бортами, притопывая резиновыми колесами на земле. Нужно было одно движение руки, чтобы оторвать его и сунуть лобастой головой в мокрую метель. Батурин через блистер двери смотрел на расплывчатую сгорбленную фигуру Богунца, провожавшего их, а видел лицо Наташи. Она проверяла приборы, настраивала радиокомпас и все это делала с каким-то несерьезным видом, посматривая на Батурина и улыбаясь. Пушистая прядь волос вылезла из-под мужской кроличьей шапки, почти закрыла синий лукавый глаз. «Собралась на прогулочку!» – зло подумал Батурин.
– Карту! – От резкого, тяжело брошенного слова Наташа погасла, быстро стала читать карту обязательных проверок перед вылетом. Еще раз, посмотрев на Богунца, пропадающего в мокром вихре от винтов, Батурин поднял машину и с грохотом вспорол воздух прямо над вращающейся антенной радиолокатора.
Проработав не один год в капризном небе Кольского полуострова, Батурин, как свое лицо, изучил этот кусок гранитного финно-скандинавского щита. Не видя земли, он по времени знал, что вертолет подходит к реке Вороньей, которая, похитив воду у Ловозера, тащит ее в Баренцево море. В хорошую погоду он с удовольствием посмотрел бы на скалистые останцы Священной горы. Пролетел бы над искрящимися полосами снега в радиальных трещинах ледяных цирков. Приласкал бы взглядом ручьи-снеженцы, бегущие к голубым озерам-ламбинам. Пошел бы по руслу реки прямо к Баренцу. Но сейчас серая муть наглухо закрыла землю, и приходилось тащиться только по радиопеленгу.
И все-таки страшным был не слепой полет. Плотная метель и туман Батурина только настораживали, заставляли быть внимательным, собранным. Сегодня давало себя знать обледенение – бич осеннего неба. В ОСА это явление природы называли «живоглот». Машина могла за несколько минут обрасти льдом, потерять аэродинамические качества и неуправляемой упасть.
Уже через несколько минут после взлета бока вертолёта отлакировались тонким льдом, а на лобовых частях машины появилась ноздреватая корка. Винты и стекла кабины летчиков, обрызганные спиртом из антиобледенителей, еще оставались чистыми. Но надолго ли? Даже двойного запаса спирта хватит только на полчаса минус шестиминутный хвостик.
Батурин потихоньку вздохнул, протер перчаткой запотевшее изнутри стекло и попросил бортмеханика:
– Дай настроечку, а?.
Тот понимающе кивнул, потуже закрепил резинкой ларингофоны у горла и запел вполголоса. Он пел сочиненную в ОСА песню о тумане.
Если видимость меньше одного километра – это туман, говорят метеорологи. Нет, это еще не туман, говорят летчики. Туман – это когда шоферы включают днем лупоглазые фары и тащатся по хорошим дорогам со скоростью клопа. Когда ватные лапы глушат ревуны кораблей и сталкивают их лбами в море. Самые упрямые птицы Заполярья, черные турпаны, вжимаются в землю, а пилоты становятся слепыми, как новорожденные кутята росомахи, – это туман. И когда долго смотреть в мутный молочный экран, в глазах начинают беситься разноцветные чертики, выкрашенные Полярным сиянием, и до чертиков хочется оказаться на земле, надежной, как старая жена саами – это туман.
Батурин слушал песню и думал: до чего же она настоящая. Он не раз испытывал судьбу в таких полетах, и всегда ему казалось, что экипаж с завязанными глазами несется в пасть какого-то чудища, и стоит пересечь невидимую черту, как пасть сомкнётся. Но он всегда чуть-чуть не долетал. Привык даже. Позволял себе расслабляться, пошутить, пальцем нарисовать кота с хвостом-бубликом на запотевшем стекле. А вот при обледенении этого делать нельзя. Нужно слиться с вертолетом и чувствовать, будто покрывается льдом не он, а ты. Только тогда можно не пропустить мгновение и вовремя «встряхнуться». Как это делать, знали все летчики «Спасательной». Только когда Батурин. Когда? – как много заключалось в коротком вопросе. Тонкую корку льда не стряхнешь с воздушных винтов, толстую, если она крепко вцепилась в обшивку, стряхивать поздно. Он будет расти, сковывая вертолет. Нужна золотая серединка, «чувство непрочного льда».
Батурин включил антиобледенитель, оставив в бачке пятиминутный запас спирта «на подкладку». Наташа таких полетов не знала и посмотрела на командира удивленно. Он перехватил ее взгляд и почему-то вспомнил, как грубовато выпроводил девушку из своей квартиры. Мысль о покушении на его мужскую свободу по выгоде, внушенная Ожниковым, тогда потрясла его.
Память сразу же услужливо воскресила прошлое. Было почти так же. Было, но быльем не поросло. И он сказал об этом Наташе. Тогда она поставила на шкаф лису и ушла.
Чем ниже опускался вертолет, тем тише становился голос бортмеханика. Он замолк недалеко от земли. Призрачные тропинки вставали столбами, пальник ложился тропинками, и трудно было понять, что летит навстречу со скоростью двести километров в час, что пройдет за бортом, а что встретит.
Батурин на несколько секунд включил антиобледенитель, и маленький приборчик под потолком кабины показал рост давления в системе. Если пилот не запоздал, то спирт должен пробить залепленные льдом отверстия на передних кромках винтов и облить их плоскости. Такие самодельные приборы и мощные нагнетающие электромоторы в системах стояли на всех вертолетах ОСА. Стрелка прибора дошла до красной черты – упала на ноль. Лед пробит. Лопасти окропились спиртом. Батурин выключил систему. Теперь пусть нарастает новый лед, но он будет уже слоеным, некрепким.
Аэродром и льдину связывал только невидимый, протянутый в море шнурок радиопеленга. Батурин слышал, как запрашивала Наташа: «Дайте прямой!» Диспетчер называл цифру, и вертолет подворачивал к правильной линии пути. Наташин голос, звонкий, срывающийся, в наушниках звучал с хрипотцой.
Внизу потемнело. Открытое Баренцево море потекло под вертолет. Батурин еще раз включил антиобледенитель, обрызгав спиртом лопасти. И, будто от сырости, чихнул мотор. Короткий перебой двигателя унес из кабины тепло, на мгновение заморозил. Батурин умел побороть страх. А вот если ладонь выжимает из рукоятки штурвала воду, если замер человек с открытым ртом…
– Брось управление! Закрой рот!
Наташа отпрянула к спинке сиденья и недоуменно крутила перед носом свои липкие пальцы, все еще скрюченные, будто держащие штурвал.
– Вы вышли в квадрат восемь, – сообщили с аэродрома.
Через обледеневшую антенну голос диспетчера прошел глухо.
«Вы вышли…» И все. А дальше соображайте сами. На отяжелевшей от льда машине вам нужно встать в вираж и не задеть море, потому что вода там холодная, а вы, товарищи пилоты, привыкли купаться в ванне при комнатной температуре… Где-то здесь, в этом квадрате, проклятая льдина, которую сосет вода. Мы найдем ее, но это будет в последний раз. Во всяком случае, для меня, Батурина, в последний раз. Не железный! Я найду льдину, если она существует, прилечу обратно и уйду на покой. На льготную пенсию. Буду пить вино, теплое пиво за здоровье своего воробья. Он, наверное, шарит сейчас по комнате в поисках крошек, каналья… Чувствую упрямство штурвала, и тахометр показывает падение оборотов винта – пора «встряхнуться».
Резко снизив скорость, Батурин почти завис. Вертолет медленно двигался на переходном трясучем режиме. Но этого мало. Нужно, чтобы тонкие лопасти на больших углах атаки затрепетали в скошенном завихренном потоке воздуха. Пилот полностью выжал правую педаль, вытянул рычагом «шаг-газ» всю мощь двигателя, накренил вертолет вправо и, не давая ему снижаться, опустил нос. В этом нелепом насильственном положении машина затряслась крупно, зло. Не было видно стрелок на дрожащих в лихорадке приборах. Пилотов бросало от борта к борту. Они смутно видели прыгающее небо. Куски слоеного льда, скалываясь, разлетались, камнепадом стучали по фюзеляжу и вздрагивающей хвостовой балке. Зато когда Батурин выправил положение, двигатель будто набрал новые силы, и ручка управления стала подчиняться легкому движению пальцев.
– Пилоту вправо, бортачу – прямо смотреть!
Параллельными галсами ходил полуслепой вертолет. У Наташи, еле пришедшей в себя после «встряски», дрогнули губы. Она посмотрела на командира и увидела на его лице улыбку, подумала, что улыбка послана ей. Редко за последнее время светлело лицо командира, а ей хотелось, чтобы в карих глазах этого человека, самого красивого, самого смелого, самого доброго и умного из всех мужчин, всегда жило счастье. Вот он улыбнулся, и ей уже не страшны ледяные мураши на стеклах кабины, ее нетянет к берегу, не беспокоит малый запас бензина. Ей не холодно, хотя двери пилотской кабины открыты для лучшего обзора. С ним тепло. Наташа сняла перчатку и провела пальцами по воротнику его куртки.
– Смотреть! – все еще улыбаясь, сказал Батурин. И она увидела.
– Прямо по носу пятно!
Вертолет пронесся около сейнера. Судно сидело мелко, его высокие борта парусили, каждый порыв ветра валил «рыбака» на волны. За кормой болталась обледенелая рыбацкая шнека. Сквозь шум мотора пилоты услышали трубный звук судового сифона.
– Гребут нашим курсом. Пусть идут, а мы провернем еще один галс. Повнимательней, ребята! – Батурин развернулся блинчиком и плавно вышел на новую прямую.
– Справа по борту льдина! – закричала Наташа и указала на что-то белесое в темных расплывчатых пятнах.
Батурин поднял нос машины и резко заломил винт.
Так вот оно, неуютное пристанище оторванных от берега людей.
Поторопились с ловом, вышли на непрочный «сморчок», и припай отошел. Льдина серая, чуть светлее воды, набухший пласт снега, готовый превратиться в шугу. Десять человек в темных роканах и белый олень, запряженный в широкие низкие нарты с рыбой. Хоть бы распрягли! Сейчас вертолет проскочит этот кусок еле спаянного снега, и тогда снова раздвигай метель перегретым мотором. Уходить нельзя. Надо развернуться на «пятке», как показывал Донсков, называя посадку заходом «на флаг».
Вертолет почти перевернулся вверх колесами и повис над льдиной, похлопывая огромным винтом. Снежные космы срывались с концов лопастей. Тугие потоки воздуха проявляли льдину. Рыбаки замерли в различных позах. Дым от затухающего костра закручивало в спираль, и он коптил их неровную шеренгу. Опустив круп и задрав голову, оскалился олень, кося на вертолет красным безумным глазом.
Увидев перед собой открытую дверь грузовой кабины, рыбаки бросились к ней. Льдина кромкой черпанула пенную сизую накипь. Люди хватались за обледенелые стойки, за мокрое колесо, срывались, мешали друг другу, а Батурин, парируя хлесткие порывы шелоника, теснил их бортом вертолета к середине льдины. В суматохе рыбаки опрокинули невысокого парнишку, и он ужом выбирался из-под тяжелых пляшущих ног.
И тут грохот мотора рассек разбойничий свист. Засунув пальцы в рот, свистел старый саами в длинной грязно-голубой рубахе, из-под которой выглядывали острые носы желтых сапог. Он укоризненно качал непокрытой седой головой, удерживая за ременный бантлер оленя. Свист будто сорвал с людей дикие маски. Рыбаки виновато улыбались, их движения стали нарочито неторопливыми.
Обледеневший вертолет оседал под тяжестью живого груза. Копоть из глушителей вбивалась черными кругами в снег. Колеса почти коснулись льдины. Последним, потрепав за шею белого оленя и прижавшись щекой к его мягкому храпу, влез старый каюр с потухшей трубкой в сморщенных губах. Олень рванулся за ним – сразу провалились задники груженых, нарт. Олень вскинулся, присел на круп. Черный зигзаг расколол льдину.
Вертолет взвыл, двинулся вперед. В какой-то миг он, тяжелый от налипшего льда и груза, прянул к воде, но немой крик Батурина: «Э-гей, родимый!» словно подтолкнул его, мотор загудел уверенней, шепот лопастей перешёл в свист.
Набрав высоту, Батурин еще раз «встряхнул» машину. Спирта в антиобледенительной системе не было. А до берега доползти было нужно.
– Теперь, считайте, мы дома, Наталья Владимировна! Берите управление, у меня пальцы затекли. – И Батурин, запрокинув голову на спинку сиденья, надвинул шапку на глаза.
…Ну вот, Богунец, летит к тебе Наташа, а ты боялся за нее, играл трагедию. Ты встретишь ее и запоешь, как молодой саам: «А лицо у нее как снег, на котором лежат два красных солнца, а волосы – золото или ветви березы, разметавшиеся под ветром, и она не стерпит, если парень вздумает ей помочь, – сама покажет, как надо бросать аркан. О, эта девушка – моя невеста!..» А я… пиво, теплое пиво буду пить, потягивать у окна с воробьем-попрошайкой… Но будь осторожен, Богунец, не верь, не будь слепым. Всё они нам никогда не отдают, а только часть, и то, когда им выгодно или больше некому отдать. Я знаю, Богунец, я хорошо знаю, поверь. Прошло шестнадцать лет, а боль вот тут…
Батурина толкнул бортмеханик. Он показал на стрелку термометра хвостового редуктора. Она ползла вверх, вздрагивала, предупреждала: масла нет, шестерни трутся всухую. Еще на земле при осмотре машины Батурин заметил на обтекателе капельку масла, хотел заставить механиков посмотреть, откуда она появилась, но квадратные глаза матери рыбаков знобко стояли в его памяти, торопили, и он промолчал. «Вот наказание за беспринципность!» Да еще тряс он вертолет несколько раз нещадно, и куски слетающего льда били по хвостовому винту. Батурин потихоньку взглянул на расстроенное лицо Наташи. Что он мог сказать ей? Чем ободрить? Пусть пока пилотирует. И он снова откинул голову, прикрыл веки.
Хорошо грела куртка, подбитая пухом гагуны. Батурин засунул руку в левый карман и нащупал осколок от сейды – священного камня саами. Этот амулет, кусочек апатита, похожий на аквамарин, подарил ему друг, охотник, в веже которого на бревенчатых стенах висят старинные бубны. На одном из них нарисовано красное лучистое солнце – бубен для прошения хорошей погоды и счастья. Подсушил бы сейчас охотник кожу бубна над костром, ударил бы по ней заячьей лапой, попросил бы у духов немножечко везения для русского брата. Да только давно не пользуется бубнами охотник, говорит, радио лучше, мало обманывает, однако, а счастье, говорит, приносит хорошее ружье.
Ветер поутих. Под серыми облаками снежинки лепились одна к другой и падали гроздьями. Зато земля прояснялась, и было заметно, как вопреки воле пилотов она притягивает к себе обледенелый вертолет. Можно и нужно было идти на вынужденную посадку, не ожидая, пока разрушится хвостовой редуктор. Но пилоты увидели качающийся луч аэродромного прожектора, и «чувство дома» заставило их продолжить полет. Ведь оставалась минута, не больше.
– Очистили! – прокричал бортмеханик, показывая пальцем на убегающий с посадочной полосы бульдозер.
Хвостовой винт заскрежетал на последней прямой. Крупно задрожали борта. Дернулись ножные педали. Вертолет бросило влево.
Батурин схватил управление, завалил правый крен и опустил нос машины. Она круто пошла на аэродром. Дрогнула – бортмеханик скатился с лесенки и, задевая коленки рыбаков, побежал в заднюю часть грузовой кабины: там безопаснее. Наташа обеими руками вцепилась в штурвал.
– Отказал хвост, авторотирую! – передал по радио Батурин, ударив по лапкам магнето.
Мотор заглох в кабине до грусти тихо. Вертолет подчинялся рукам Батурина. Но только до земли. Там винт потеряет обороты, вертолет заартачится, инерционные силы развернут его влево, и он упадет на правый борт. Справа сидит Наташа. Тяжелый редуктор винта сорвется с рамы и обрушится на девушку. Батурин знал: так уже случалось с другими. Они тоже сидели справа… И он провожал их, шел впереди, нес черную подушечку с орденами. Так уже было. Значит, нужно положить вертолет на левый борт. Все правильно, на левый! И тогда… добрым словом помянет тебя Антоша Богунец…
Серая полоса и желтые аэродромные огни приближались. Вот сейчас правое колесо чиркнет по припорошенному бетону, оставит длинный ребристый след. Батурин потянул штурвал влево. Но штурвал не шел. Метнув взгляд в сторону, Батурин вскрикнул от негодования: Наташа, сжавшись в комок, уперлась ногами в пол, тянула штурвал в свою сторону. Они встретились взглядами, и в глазах девушки блеснуло такое упрямство, что Батурин опешил. Но потом резко сбил ее руки. У Наташи от боли передернулось лицо, брызнули слезы. Она снова потянулась к штурвалу…
Батурин накренил вертолет в свою сторону, но машина не упала на борт. Прокатившись на одном колесе и почти переворачиваясь, она съехала с посадочной полосы, врезалась в высокий сугроб на обочине, заклинилась в спрессованном снегу и замерла.
Винт вяло вращался, концы лопастей лениво сбивали синеватую верхушку сугроба.
Батурин вывалился из кабины, схватил и затолкал в рот пригоршню грязноватого снега, потом натер им горячее лицо. Он бормотал, обзывая Наташу соплячкой и дурой. Она забыла в своей гордыне, что капитан имеет право и должен покинуть корабль последним. Да, имеет, пусть даже на носилках! И подарочки ему ни к чему!
Подъехала санитарная машина, из нее первой вырвалась коми – мать рыбака. А Батурин смотрел на другую женщину. Богунец платком растирал по ее щекам слезы, но она отклоняла лицо, стараясь поймать взгляд командира.
«Ну вот, радуйся, Богунец! В твоих руках больше, чем счастье».
Батурин отвернулся и пошел не спеша, вразвалку, как ходил всегда, прямо через аэродром к своему дому. Его окликали, с ним здоровались, он не слышал или не хотел слышать.
По лестнице всходил тяжело, хватаясь за перила.
Не раздевшись, оставляя на полу, грязные лужицы, прошел по комнате к шкафу и уставился на пластмассовую лису. Смотрел, не моргая, долго, пока обсохший гладкий воробьишка не сел ему на плечо.
Стараясь не спугнуть воробья, Батурин опустился в кресло, выдвинул ящик шахматного стола и достал из него несколько рисунков. Разложил их на коленях. С каждого листа бумаги смотрела Наташа…
Задребезжал телефон.
Батурин не протянул руки. Он спал.