Вечный sapiens — страница 107 из 129

Гельман примерно того же возраста, что и я. И вот что меня поразило. Жизнь Марата оказалась широкой и прямой, как труба, и потому просматривалась вся от момента нашей встречи до самой школы. То есть заглянув туда, я видел как на ладони все события, в этой жизни уместившиеся – от школьной скамьи до сегодняшнего дня. Они как-то логически вытекали друг из друга и быстро приводили из прошлого в настоящее. Потом я для сравнения заглянул в свою жизнь-трубу. И увидел то же самое – все ее вехи и события, отделенные от меня десятью, двадцатью годами были как на ладони и случились словно вчера. А повернув голову в другую сторону, что увидим мы с Маратом? То же самое, что и вы – близкий конец.

Вот она почти и прошла, жизнь-то… Школа, институт, работа, пенсия. Особенно короткими представляются «трубы», посвященные какой-то одной задаче. Марат – галерист, его жизнь измеряется выставками. И под их знаком она прошла практически вся. Я – писатель, мою жизнь можно измерить книгами. Кастанеда – антрополог, посвятивший себя целиком дону Хуану, написавший о нем и его знании дюжину томов. В них – вся жизнь Кастанеды от юности до смертного одра. 12 книг – и вся жизнь от студенчества до смерти. Такая короткая…

Создать иллюзию длинной жизни можно, изломав «трубу». То есть прожив несколько жизней. У дона Хуана было две жизни – жизнь беспутного нищего парня индейского происхождения и длинная жизнь «мага» и учителя. Доктор Блюм рассказывал мне про одну пенсионерку, которая в 69 лет изломала «трубу» – занялась бизнесом, а в 71 приехала к Блюму на своем «Мерседесе», чтобы «отмотать счетчик», потому что новая жизнь ей понравилась и хотелось ее продлить.

Да, такие изломанные «трубы», посвященные принципиально разным занятиям, выглядят насыщеннее и потому кажутся длиннее. Но потом все равно следует смерть. Вот как раз ей-то, смерти, а равно поиску второй жизни за пределами существующего мира и было посвящено учение дона Хуана.

Четыре года Карлос Кастанеда учился на антрополога в университете. Наука древних индейцев оказалась посложнее. Ей пришлось посвятить долгих тринадцать лет – именно столько Карлоса учил старый Хуан Матус. Но и вся дальнейшая жизнь Кастанеды была посвящена тому же самому – оформлению полученных знаний в тома.

А начиналось все так прозаически! Молодой студент факультета антропологии всего лишь навсего хотел немного поработать в «поле», чтобы написать небольшую монографию, посвященную весьма узкому разделу антропологии, а именно – лекарственным растениям, которые употребляют индейцы юго-запада США и севера Мексики. Не более. Так он мыслил начало своей научной карьеры.

Надо представить себе этого юношу. Полный, рефлексирующий интеллигент, тело коего покрыто бледными жирными складками, обидчивый, переживающий, трусоватый. С блистательным европейским образованием. Он походя отмечает, что точеные профили индейцев напоминали ему лица с итальянских картин эпохи Возрождения. Он нравоучительно пытается ознакомить аборигенов с философией Витгенштейна и декламирует им испанских поэтов. Он очень начитан и нахватан в научном смысле! Он знает и о физике, и о метеорологии. У него большое самомнение…

А с другой стороны – старый, загорелый жилистый индеец. Туземец. Один из главных уроков которого заключался в том, что Карлосу нужно измениться. И в первую голову – убрать чувство собственной значимости. Это, кстати, один из самых сильных эпизодов в книге рефлексирующего антрополога, которому старик однажды задал прямой вопрос:

«– Ты думаешь, что ты и я равны? – спросил он резким голосом.

Его вопрос застал меня врасплох. Я ощутил странное гудение в ушах, как если бы он действительно выкрикнул свои слова, чего он на самом деле не сделал. Однако в его голосе был металлический звук, который отозвался у меня в ушах.

Я поковырял в левом ухе мизинцем левой руки…

Дон Хуан следил за моими движениями с явной заинтересованностью.

– Ну… Равны мы? – спросил он.

– Конечно, мы равны, – сказал я.

В действительности, я оказывал снисхождение. Я чувствовал к нему очень большое тепло, несмотря на то, что временами я просто не знал, что с ним делать. И все же я держал в уголке своего мозга, хотя никогда и не произносил этого, веру в то, что я, будучи студентом университета, человеком цивилизованного западного мира, был выше, чем индеец.

– Нет, – сказал он спокойно, – мы не равны.

– Но почему же, мы действительно равны, – благородно запротестовал я.

– Нет, – сказал он мягким голосом, – мы не равны. Я охотник и воин, а ты – паразит.

У меня челюсть отвисла. Я не мог поверить, что дон Хуан действительно сказал это. Я уронил записную книжку и оглушенно уставился на него, а затем, конечно, я разъярился.

Он взглянул на меня спокойными и собранными глазами. Я отвел глаза, и затем он начал говорить. Он выражал свои слова ясно. Они текли гладко и смертельно. Он сказал, что я паразитирую за счет кого-либо другого. Он сказал, что я не сражаюсь в своих собственных битвах, но в битвах каких-то неизвестных людей, что его мир точных поступков и чувств, и решений был бесконечно более эффективен, чем тот разболтанный идиотизм, который я называю «моя жизнь».

– Я в любой момент готов подвести итог своей жизни. А твой маленький мир печали и нерешительности никогда не будет равен моему…

Мы молчали. Я чувствовал раздражение и не мог думать ни о чем и не мог ничего подходящего сказать. Я ждал, пока он нарушит тишину. Проходили часы. Дон Хуан постепенно становился неподвижным, пока его тело не приобрело странную, почти пугающую застывшесть. Его силуэт стало трудно различать по мере того, как темнело. И, наконец, когда стало совершенно темно вокруг нас, он слился с чернотой камней. Его состояние неподвижности было таким полным, что, казалось, он не существует больше. Была уже полночь, когда я, наконец, понял, что он может и будет оставаться неподвижным в этой глуши в этих скалах, может быть, всегда, если ему так нужно. Его мир точных поступков и чувств и решений был действительно выше моего. Я тихо дотронулся до его руки, и слезы полились у меня из глаз».

…Как видите, старик был сильным психологом. И самоуверенный студент, жаждущий малого, вовсе не испытывал желания встретиться с подобным сильным человеком, чтобы навсегда изменить свою жизнь, посвятить ее одной задаче и оставить след в истории. Его задача была скромнее – написать курсовую работу. В чем Кастанеда потом признавался довольно откровенно:

«Мне обязательно нужно было вскарабкаться вверх по академической лестнице, а для этого, по моим расчетам, не могло быть лучшего старта, чем собирание данных по использованию лекарственных растений индейцами юго-запада США. Сначала я попросил одного профессора антропологии, работавшего в этой области, чтобы он что-нибудь посоветовал мне по поводу моего проекта. Он был выдающимся этнологом и опубликовал в конце тридцатых и начале сороковых годов много работ об индейцах Калифорнии и Соноры (Мексика). Он терпеливо выслушал мой план. Идея заключалась в том, чтобы написать статью, озаглавить ее «Этноботанические данные» и опубликовать в одном журнале, посвященном исключительно антропологическим проблемам юго-запада Соединенных Штатов. Я предполагал собрать лекарственные растения, привезти их образцы в Ботанический сад Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, где точно определят их виды, а затем описать, как и для чего индейцы Юго-Запада употребляют их. Я уже представлял себе тысячи гербарных листов. В туманном будущем вырисовывалось даже издание небольшой энциклопедии по данной теме».

Вот из такого сора мелких желаний, не ведая стыда, выросло огромное дерево трудов Кастанеды, которым он отдал жизнь и которые, как я считаю, человечеством толком даже не оценены. А заслуженный профессор, к которому он пришел за консультацией, сказал студенту одну вещь, которую Кастанеда сам тогда даже не понял.

«Профессор снисходительно улыбнулся:

– Не хотелось бы охлаждать ваш энтузиазм, но я не могу не отозваться о вашем усердии в негативном смысле. Усердие в антропологии приветствуется, но оно должно быть направлено в нужное русло. Мы все еще переживаем золотой век антропологии. Я имел счастье учиться у Альфреда Крёбера и Роберта Лоуи, двух столпов общественных наук. Я не посрамил их доверия. Я по-прежнему считаю антропологию фундаментальной дисциплиной. Все остальные дисциплины должны ответвляться от антропологии. Вся область истории, например, должна называться «исторической антропологией», а область философии – «философской антропологией». Человек должен быть мерой всего. Поэтому антропология, наука о человеке, должна быть ядром любой другой дисциплины. Когда-нибудь так и будет».

Эти слова могли бы стать эпиграфом ко всему тому, что писал потом Кастанеда, и к тому, что рассказывал Кастанеде дон Хуан о «параллельной науке» древних. Впрочем, до этого было еще очень далеко. А пока студент Карлос ходил по разным профессорам в поисках своего направления в науке – точно так же, как в другой стране практически в то же время ходил по разным институтам другой студент – юный дипломник Валерий Мамаев, ища, кто же в Советском Союзе занимается проблемой бессмертия. И все его отшивали – никого тогда бессмертие не интересовало. Они оба не нашли того, чего искали. И оба всю жизнь гнались за тем, что от них улетало…

В общем, умудренные антропологи давали Кастанеде разные дельные советы один ценнее другого:

«…вам следует уделять больше внимания теоретическим занятиям… Вместо того чтобы заниматься полевой работой, не лучше ли было бы вам всерьез позаниматься лингвистикой? У нас на кафедре работает один из наиболее выдающихся лингвистов мира! На вашем месте я бы сидел у его ног и ловил каждое слово, исходящее из его уст. Кроме того, у нас есть выдающийся авторитет в области сравнительного религиоведения… Вам надо иметь солидную теоретическую подготовку. Думать, что вы можете заниматься полевой работой уже сейчас, – это непростительное легкомыслие. Погрузитесь в книги, молодой человек!»